Чтобы не нарушить цельности спектакля, Зе Мигел притворился, что потерял сознание: во-первых, уже тогда, как и теперь, любил быть у всех на виду и на языке, но прежде всего
Но ничего не вышло.
Она словно застыла в недобром предчувствии у косяка, а потом вынесла приговор, от которого ему больно еще и сейчас, когда он смотрит на безмятежную бухту, на медлительный пароход с желтой трубой, уже ведомый лоцманской шлюпкой.
Зе Мигел, словно дожидавшийся, пока она подойдет, чтобы заговорить вслух, пересказывает ей слова матери и прибавляет, прибавляет подробности: и то, что знает на самом деле, и то, что вообразил.
Зулмира, безразличная, занятая своими белокурыми волосами, которые она пытается подколоть, не разбирает его слов.
– Она меня стегала ремнем еженедельно, чтобы не сказать – ежедневно. А в заключение говорила всегда одно и то же: «Проклятому мальчишке нравится, чтобы с ним обращались как с диким зверем».
Ирене Атоугиа ошибалась. Мальчишке нравилась ласка. Но раз уж он не был склонен напрашиваться на ласки из-за своего строптивого нрава, он предпочитал, чтобы мать била его, а потом ела себя поедом – до того, что сваливалась в постель, измученная раскаянием и головной болью.
В таких случаях Зе Мигел тешился тайной радостью, словно хворь матери была местью за доставшиеся ему колотушки, как твердили в один голос все соседки. Но женщины были не правы, дело было совсем не в мести. Ему доставляло величайшее, почти бредовое наслаждение то, что в такие минуты гнев матери сближал ее с ним, он это чувствовал, все остальное словно исчезало начисто, они оставались вдвоем.
Меньшого, Мигела Зе, который был младше Зе Мигела пятью годами, она баловала почем зря, но у нее в глазах темнело от гнева и она осыпала своего старшего тумаками, как только замечала в нем черты мужа, задиры и бахвала, всегда готового ни с того ни с сего пустить в ход кулаки – и потому, что кровь у него была горячая, и потому, что вылезать любил, был у него такой порок. Смягчить мужний нрав ей было не под силу, и она переносила на сына упрямое стремление сделать из него «человека порядочного и уважительного», чтобы он был точно такой же, как все рабы, заслужившие похвалу Релвасов.
Обо всем этом и размышлял Зе Мигел, входя в полутемный бар.
– Два двойных виски. Неразбавленного. Вода хороша для лягушек.
Улыбается девчонке и отказывается от марки, которую предлагает бармен: делает это, чтобы придать себе вес, пускай не думают, что он вылакает первую попавшуюся смесь, которую ему нальют.
– Да, особого… И постарше… В виски ценится возраст, не то что в женщине. В женщине ценится молодость и сноровка, в виски – солидный возраст и беспримесность, в лошади – средний возраст и выезженность, но не чрезмерная, чтобы можно было приучить ее к хозяйским шпорам.
Девушка находит, что сейчас он не такой, как обычно. Его словно окутала пелена горечи, от которой он становится человечнее. Она испытывает нежность к нему. Был бы он всегда таким, может, она была бы с ним счастлива.
Зе Мигел продолжает говорить о прошлом. В первый раз за все три года их связи ему захотелось признаться, кто он на самом деле.
– Мы всегда жили чем бог пошлет, но я умею выбирать. Всегда все выбирал сам, и хорошее, и худое. Вышел из самых низов, как и ты. Много лет снимал перед этими сволочами шапку, а теперь обращаюсь с ними хуже, чем с моим конем. Я убил его нынче утром.
– Кого?! – переспрашивает Зулмира.
Он хрипло смеется; кривится, чтобы сладить с рыданиями, перехватившими ему горло. Продолжает медленнее, надтреснутым голосом:
– Я прикончил Принца выстрелом. Гублю все, что мне дорого. У меня в голове гул от выстрелов, от тех, когда я в самом деле стрелял, и от тех, когда я только хотел бы выстрелить. И от тех, когда стреляли другие по моему приказу. Права была мать, когда драла меня ремнем, я всегда был отпетый. У меня в голове винтика не хватает, я уже тебе говорил. И ты знаешь, что это правда. И ты еще не все знаешь.