Она увидела мужа и решительно пошла в наступление, зная, что найдет в нем поддержку, что при отце Андрей не решится на грубость. Но сегодня произошло иначе. В глазах Андрея вспыхнула злоба, он смерил мать уничтожающим взглядом и сказал:
— У меня грязь на шее, а у тебя, у твоей жены, — повернулся Андрей к отцу, — в душе.
Дмитрий Иванович дернулся, как от удара. Его до предела удивили и даже испугали слова Андрея, и больше всего эти — «у твоей жены». Он так растерялся, что ничего не сказал и стал молча раздеваться. Уже в кабинете подумал: надо было решительно подойти и потребовать, чтобы Андрей объяснил, что хотел этим сказать. Но ему было страшно спрашивать. Лучше, пожалуй, не знать. Да и Андрей не так уж глуп, он отделается какими-нибудь словами, какой-нибудь умышленной ложью, из которой будет выглядывать насмешка, и он ее не станет скрывать. Это он умеет. Больше, наверное, не умеет ничего, это правда, не умеет даже толком вымыть шею, а ковырнуть словом, присластить горькое сладким, и присластить так, что тот, кто попробует сладкого, непременно ощутит горькое, — на это он мастак. Будто прошел специальную выучку.
Дмитрий Иванович не мог оставить безнаказанным вчерашний поступок сына. Должен же он с ним поговорить, обратиться к его совести, к здравому смыслу. Должен знать, что это за сомнительные типы вели его домой, кто кого поил и на чьи деньги. Но когда он вошел в гостиную, сын уже сидел у телевизора. На экране мелькали титры второй серии нового немецкого многосерийного детектива об убийстве и ограблении кассы. Дмитрий Иванович подумал, что когда насмотришься таких фильмов, то начнет казаться, будто человечество сплошь готовит себя или в убийцы, или в сыщики.
Чтобы начать разговор, нужно было выключить телевизор. А это значило бы окончательно вывести Андрея из себя, в этом случае он замкнется, замурует все подступы, по которым до его души могло бы долететь хоть какое-нибудь слово, ощетинится, загорится злобой. Разговор пришлось перенести на другое время.
Дмитрий Иванович постоял минуту, посмотрел, как из замаскированной полицейской машины, приятно улыбаясь, следит за неизвестным прохожим кумир нынешней зарубежной молодежи — инспектор уголовного розыска, и пошел в свой кабинет. Сел на диван, зажал руки между коленями. Он не мог успокоиться. Не мог остановить слов, которые рождались как бы сами по себе. «Что он сейчас думает? Кто он? Что он, мой сын? Он такой, как я? То есть… Ага, мне не хочется, чтобы он был таким, как я. Хочется, чтобы стал лучшим».
О чем он все же думает? Может, он слишком утонченная натура? Амбиция, мечты… А тут — киевские будни? Нет, на это не похоже. Хоть этого и хочется. Кому из родителей собственные дети не видятся гениями? Обычный мальчишка. Ему бы какое-нибудь направление. Найти бы к нему подход.
Или он ничего не думает? Следит за успехами детектива, и этого ему достаточно?
Как все, казалось бы, просто. Вот он, рядом, мой сын. Сесть бы плечом к плечу: «Сынок, кто ты? О чем думаешь? Какой ты? Что ты думаешь обо мне?» Но из этого ничего не выйдет. О таком не говорят. То есть мы никогда о таком не говорили и уже никогда не сможем так просто найти общий язык.
Так думал Дмитрий Иванович, сидя в кабинете и слушая бормотание телевизора за стеной. Мысленно произносил слова: «Сынок, давай поговорим серьезно, расскажи о себе», — хотя видел, что сейчас они мало чего стоят. Марченко не знал, что ему делать. А делать что-то было надо.
На следующий день Дмитрий Иванович на работу не вышел. Заведующий отделом, он мог себе изредка такое разрешать, и ему никто не поставит в упрек и не отважится спросить, где был. Может, работал в библиотеке, а может, и просто ходил по городу — думал. Конечно, Марченко к сам не давал себе поблажки, старался быть примером другим — любил быть примером, но и домашний кабинет с некоторого времени начал его манить все сильнее. Это была сложная цепь: с одной стороны, он чувствовал себя бодро в институтском водовороте, там его мысль взблескивала, как острая сабля, а с другой — любил острить ту саблю наедине. Может, все это шло от того, что он уже взял от людей все, что мог, чистый пергамент памяти был заполнен иероглифами, места осталось немного, и он невольно экономил его для самого важного. А может, здесь примешивалось и то, что дружба — это выплеск энергии, эмоций, это костер, который тоже немного пригас. В этот день он ничего не делал — читал «Анну Каренину», перечитывал в третий или четвертый раз; он словно бы искал в чужой драме какого-то успокоения. Развернул на середине, да уже и не откладывал. Чужая, уже мучительно пережитая когда-то драма уводила в сторону, не давала сосредоточиться на том, на чем и не надо было сосредоточиваться.
Он явился на работу лишь в понедельник во втором часу. И только вошел в кабинет, как ему сказали, что его уже несколько раз спрашивала секретарь директора. Марченко пошел вниз.