— Думаю, не солжет… хоть не просто это и для Борозны, — поднял голову Дмитрий Иванович.
— Э, брат, ты все же прикидываешься оптимистом, — Михаил накинул на плечи рубашку и стал застегивать пуговицы.
— Но я знаю наверное, — в сердцах сказал Дмитрий Иванович, — что работаю с людьми честными, преданными науке.
— Ну, все равно. Ты отождествляешь эту свою мораль с техническими открытиями, которые движут вперед так называемый прогресс, но не человека. А этот прогресс приучает человека думать по-машинному, корыстно. Мы можем и забыть что-нибудь друг о друге, что-то простить, а машина — нет. У нее в программе корысть. Постепенно мы и сами начинаем мыслить по-машинному. — Он произнес это так, словно бы самооправдывался, словно бы пытался переложить свои заботы с себя на кого-то.
Дмитрий Иванович ходил по комнате, слушал товарища, который говорил с уверенностью и убедительностью, и невольно сопоставлял теперешнего Михаила с прежним. Наверное, думал он, все это было в Михаиле и прежде. Только теперь оно как бы высвободилось, пошло в рост, вычитанные из журналов истины он повернул в другую сторону и провозглашал как свои собственные.
Дмитрий Иванович как будто впервые прошелся взглядом по кабинету — и отметил, что и кабинет пришел в согласие с этим новым Михаилом. На полу лежал толстенный, в два пальца, ворсистый ковер, слева и справа вдоль стен — тяжелые шкафы, а в них солидные фолианты, тяжелая серебряная люстра, могучие дубы на картине, висевшей над кушеткой; только причудливые позолоченные крылья, легкомысленный черт с люлькой да еще разве детективы, разбросанные повсюду, напоминали о прежнем Михаиле.
И вдруг, неизвестно почему, ему припомнилась недавняя болезнь, то есть подозрение на нее, и тоска, которая пришла с этим. Михаил, хотя он тогда рассказал ему все, не навестил его ни разу. Он только звонил по телефону, да и то больше Ирине: «Ну, как он там? Ладно, ладно, не буду его беспокоить».
«А что, — подумал только теперь Дмитрий Иванович, — если эта большая заботливость была заботливостью о себе самом, которому тяжело смотреть на обреченного друга?.. Жаль себя, и не о чем с больным разговаривать». В это мгновение ему пришло в голову, да и то не до конца пришло, а только черной тенью мелькнуло в недрах сознания такое, что его удивило, поразило и испугало. Ему почему-то подумалось, что, умри он, Михаил, пожалуй, и не пришел бы на похороны. Не потому, что он такой уж плохой или не любит его. А просто такая уж у него выработалась психология. Верно, сказал бы себе: «Ему я уже ничем помочь не могу… А я сам болен».
— Вот ты говоришь, нравственность, ум… — почесывал живот Визир.
Марченко заметил: хотя у Михаила и брюшко, а конституция у него такая, что выглядит мальчишкой.
— Научные достижения… Космос. Газеты, радио, телевидение — все будто бы за нравственность. А можешь ты утверждать, что она выросла? Можешь сказать, что углубленный научный поиск делает глубже и ее? Вот изобрел человек атомную бомбу. Колебался, мучился, а все же изобрел. Иной и колебаться не будет. И вообще само изобретение становится уже как бы и не подвластным никому и ничему. А вот то, что сжигаем кислород, какой ты, спасибо тебе (маленькая ирония), хочешь нам вернуть…
…Михаил оседлал своего конька. Он любил говорить о том, куда зайдет человечество в своем прогрессе. Выжжет кислород, загрязнит биосферу, уничтожит себя бомбой или преодолеет все это. Будет все дальше привыкать к рациональной жизни, терять одни наслаждения и изобретать другие. Он-то жил старыми удовольствиями. Любил охотиться, разводить ночью у реки костер и собирать грибы. И вместе с тем любил нагнетать ужасы. Они оправдывали его ненастоящий скептицизм, его умение легко, не увязая глубоко душой, вывернуться где надо, где пройти, а где и пробежать.