— Что же, — спросил Паисий, — без молитв, без отпущения грехов, без светлых праздников так и живете?
— Так и живем, — созналась женщина, и голос ее дрогнул. — Так и живем, — повторила она. — И уже не всем селом, а так, каждый сам по себе. Сегодня каждый сам по себе, и завтра каждый сам по себе, и послезавтра каждый сам по себе. Иной раз кажется, что уже ничто — ни храм господень, ни имя его — ничто и никогда не смогут нас объединить… А в одиночестве что за жизнь…
И она заплакала. Плакала долго, безутешно, как дети в раннем детстве плачут. Потом так же неожиданно умолкла.
— Если правду сказать, село наше совсем одичало, святой отец. И, живя среди этих опустившихся людей, иной раз подумаешь — а что! Пройдет год, и два, и три, и мы, ей-же-ей, впадем в варварство! И опять будем идти друг против друга, и опять будем ступать по живому и не видеть ничего, кроме своей выгоды, точно никогда и не было сына божьего среди нас.
Помолившись иконке в приемной, отец Паисий стал засучивать рукава.
— Сын мой, поставь эту лохань сюда, налей в нее ромашкового настоя и помоги мне опуститься на пол…
С чувством крайнего удивления Екатерина следила за тем, как рядом с ее ногами ставится лохань, как льется в нее теплая, пахнущая лугами желтоватая настойка, как святой отец, кряхтя, опускается на пол.
— Дочь моя, дозволь мне омыть твои ноги. Дозволь прикоснуться к страданиям твоим, дабы вернуть своему духу его христианское достоинство.
— Что вы, святой отец! Да ни за что! Да я лучше умру!
— В этом нет ничего постыдного, дочь моя… Наш спаситель на тайной вечере омыл ноги своим ученикам, сказав при этом — раб не должен быть выше своего господина, а что есть пастырь, как не раб своей паствы?
Видя, что эта канитель грозит затянуться надолго, послушник пододвинул лохань ближе к Екатерине и без особых церемоний сунул поочередно ее ноги в теплый ромашковый настой. Екатерину трясло как в лихорадке.
— Господи, святой отец, посмотрите, что он делает?!
— А что?
— Да ведь меня еще не касалась мужская рука, я дала себе зарок, что покуда те малютки не подрастут…
— Мое прикосновение не опорочит твою невинность, дочь моя.
— Тогда, — сказала Екатерина, — если у вас так уж полагается, пусть лучше тот молодой монах…
— Дочь моя, он не священник, он даже не монах в полном смысле слова. Он послушник.
— Что же он тут торчит?!
— Потому что его любит бог. И еще потому, что я без его помощи не в силах ни опуститься на пол, ни подняться.
— Ну, если вы ему позволите и он вам помогает…
Отец Паисий долго, с любовью и состраданием мыл ее натруженные в пути ноги. При этом он вспоминал свое детство, родную мать и рассказывал обо всем этом Екатерине с болью, потому что чувствовал себя виноватым перед своими родными. Особенно перед покойной матерью. О, сколько он ей принес горя и страдания, убегая в монастыри, — она его так долго искала, что в конце концов сама постриглась в монашки. Екатерина, забыв все на свете, сидела не шелохнувшись и слушала, стараясь слова не пропустить, потому что исповедь духовника — вещь редчайшая и ради нее действительно стоило две недели идти пешком. Кончив мыть ноги Екатерине, старец окутал их сухими полотенцами, дав им отпариться вволю, и наконец, закончив все, с помощью послушника поднялся с пола.
Екатерина низко ему поклонилась, поцеловала обе его руки, затем поцеловала руки послушника. Пора было уже прощаться. Но она все не уходила. Она ждала. Сказано ведь было — ищите да обрящете. Она проделала такой длинный, такой трудный путь, что отпустить ее ни с чем значило изменить тому богу, которому они все трое поклонялись.
— Святой отец, — сказал наконец послушник, — позвольте мне покинуть монастырь и уйти с этой женщиной в мир. Мы не можем отпустить ее, не попытавшись помочь ей и ее народу обрести себя.
Старческие глаза Паисия наполнились слезами. Подойдя к юноше, он наклонил к себе рыжую молодую отчаянную голову и поцеловал ее.
— Сын мой, не скрою от тебя, что ты один из самых возлюбленных мною чад в этой обители. Из-за своей старческой немощи я часто падаю духом и нуждаюсь, как никто другой, в светлом слове, в хорошем настроении. Но, как говорит преславный отец Дамаскин, чего бы стоила наша вера, если бы мы отдавали только то, что нам не надобно. Иди, любимый мой сын, я отпускаю тебя. Обитель наша богата. Расспроси эту женщину про их бедности, обойди все наши службы, именем моим возьми все, что им надобно и сколько им надобно. От себя же вместе с отеческим благословением я дарую эту старую псалтирь, переписанную мной когда-то в юности на святой горе Афон…
Иоан долго прощался со старцем. Он было растрогался, губы от волнения дрожали, но его рыжая голова уже врастала в эту новую, нелегкую для него жизнь. Уже перед тем как покинуть покои старца, он как-то нехотя обронил:
— Что до нужд той деревни, то, как я полагаю, туда либо нужно брать очень много, либо ничего не брать.
— Ты-то сам к чему склоняешься?
— К тому, чтобы ничего не брать.