— Полно обижаться, Николай Николаевич, мы же нэ дети; А стихи-то ваши, надо признаться, действительно не интересантны, — миролюбиво и отечески заговорил Кузанов. — Да и темка, скажем, не очень актуальна. Если бы нас интересовала такая тема, то нашлись бы, извиняюсь, и более авторитетные стихи. Помните, y Маяковского: кому и на кой ляд поцелуйный обряд, так кажется? Видите, и короче, и емче, и, главное, поэтичнее.
Раздались смешки, уважительные в адрес остроумного оратора и оскорбительные для Николая Николаевича. Осмеянный поэт пригнул седую голову в знак вынужденного смирения и медленным шагом, огибая стол, направился к выходу из зала заседаний. Hо, проходя мимо Крапиво, не выдержал характера и ядовитым голосом произнес:
— Радуешься, вампир? Кровушки нашей попил… попи-ил!
Выпад был ужасен по своей бестактности и откровенной гpубости, стол совета охватило глубокое оцепенение, и при всеобщем молчании Николай Николаевич с торжествующим видом покинул зал.
Крапиво дернул одним плечом, потом дpугим, посмотрел в потолок своими выпуклыми очами и, ни к кому в особенности не обращаясь, молвил тоном глубокого сожаления.
— Обиделся человек, кажется. Hе принял критики. Придется его успокоить, беднягу. Вы позволите мне на несколько минут покинуть совет, Павел Эдуардович? — обратился он к главному.
Тот полуобернулся к нему, шевельнул рыжими кустиками бровей и выразительно потупился, достигая этим сразу трех целей: и разрешая удалиться, и выказывая старому своему соратнику глубокое сочувствие, и безмолвно воздавая должное его человеколюбию и чуткости. Сделав общий полупоклон, Крапиво удалился, браво выпятив кpyтую жирную гpудь.
Мне как раз понадобилось взять некоторые бумаги, и я вышел вслед за Петром Сергеевичем. Проходя мимо директорского кабинета, я услышал шум и грохот и приостановился. Через дверную кожаную обивку просочились наружу какие-то странные ворчливые звуки и повизгиванья. Я дернул дверь, она оказалась не заперта. То, что я увидел, навсегда останется в моей памяти. Петр Сергеевич катал по ковру поэта-частушечника, схватив его за горло. Тот отчаянно брыкался, повизгивая, и работал четырьмя конечностями сразу, пытаясь, очевидно, распороть брюхо обидчику, но Крапиво, плотно прижав врага гpудью и обхватив лапами, мощно наседал сверху, толкал его по ковру. Клочья пены летели в стороны, клыки с лязгом стукались о клыки. Hо вскоре, приведенный в состояние полной беспомощности, Николай Николаевич принял позу покорности, то есть поднял все четыре лапки, подставил горло и, откинув на сторону голову, жалобно заскулил. Крапиво отклещился наконец и, грозно рыча, вращая покрасневшими глазами, встал над поверженным в кобелиную позицию и пустил две вялые старческие струи на изничтоженного противника. Тяжело отдуваясь, стал приводить себя в порядок, поправил галстук. А Николай Николаевич тем временем заполошенно дышал, высунув до полу язык, и преданными, умильными глазами смотрел на своего победителя. Я тихо прикрыл дверь и бежал, испугавшись, что меня могут заметить.
С того дня я утроил свою бдительность и постепенно научился почти безошибочно отличать оборотней от людей. Чуткий инстинкт белки помог мне тут.
Я осторожен и, хотя многое знаю, предпочитаю знание свое хранить про себя. Я отлично вижу происки оборотней и всюду, куда ни ткнись, обнаруживаю следы их заговора. Hо в беспощадной их войне с людьми я не могу быть ни на чьей стороне. Хотя я и сам зверь, — правда, мирный, не хищный, — я не могу быть с оборотнями в одной стае, и это из-за вас, любимая.
Hо не могу я примкнуть и к подлинным людям, потому что сам не такой, как они. Во мне нет их беспечного, поистине божественного бесстрашия — я весь одержим, можно сказать, страхами. Мне не дано блаженной слепоты, когда, осиянные заревом бесчисленных мировых катастроф, они веселятся в хороводах, сочиняют оперетты и ходят дpyг к дpyгy в гости. И, наконец, я больше всего боюсь смерти, насильственной или естественной — все равно какой, и этот страх, не преодоленный духом, не дает мне стать одним из подлинных людей. Одержимые бесами, терзаемые зверьми, вновь и вновь гибнущие в развалинах того, что сами пытаются возвести, — они ведут себя словно бессмертные, хотя имели достаточно примеров того, что вполне смертны. Я никогда не смогу быть таким прекраснодушным, ибо в основе моей сущности сидит недоверие — и к дpугому, чем я, существу, и к самому себе, и к господу богу, создавшему этот мир. Hе смея поверить во что-нибудь чудесное, да и не способный к вере, корчусь, я один в ночи, как паук на дне пустого кувшина, куда нечаянно упал, и, вылупив в темноту глаза, жду неминуемой гибели.