Шаваль в ужасе уставился на нее, плечи его тряслись, но он этого не замечал.
— Ох, нет! Нет, мадам… Только не это…
— Значит, вы отыщете мне идею, блестящую идею, чтобы разорить папашу Гробза. Даю вам на это неделю. Ни днем больше! Через неделю мы встретимся в церкви Сент-Этьен, в маленькой часовне Девы Марии, каждый на своей скамеечке, и вы поведаете мне ваш план… А иначе тюрьма!
Шаваль дрожал уже всем телом. И ведь она на такое способна, проклятая старуха! Он прочел в ее лице решимость дикого зверя, который готов съесть своего детеныша, лишь бы не умереть с голоду.
— Да, мадам…
— А теперь валите! И шевелите мозгами! Они долго отдыхали под паром, пора уже их использовать! Алле-оп!
Он встал. Пробормотал: «До свидания, мадам», — и заскользил к выходу, словно беглый каторжник, желающий остаться незамеченным.
— Официант! Счет! — громко потребовала Анриетта, доставая кошелек, чтобы расплатиться.
У нее оставалась мелочь, украденная из церковного ящика. Замки болтались, их легко можно было открыть и так же легко закрыть. Все шито-крыто. Надо только прийти раньше, чем аббат. Скудный урожай, сказала она себе, подсчитывая монетки, прихожане стали скупы на подаяние. Или аббат ее засек и стал опорожнять ящик чаще. Бедный Иисус, бедная Дева Мария, бедный святой Этьен! Религиозный пыл уж не тот, как в былые времена, и вы несете расходы…
И она принялась бранить эпоху, которая не уважает ни одиноких женщин, ни пасторов, лишенных средств к существованию. И после этого они удивляются, что чистые невинные души решаются на преступление! Это ведь лишь для того, чтобы восстановить справедливость…
Вечером первого января в доме Кортесов все изо всех сил изображали веселье. Бурно жестикулировали, охали и ахали, пытаясь скрыть сердечные муки под маской радости и деланым смехом, но каждый при этом чувствовал пределы этого искусственного веселья.
Словно в больнице на костюмированном балу для выздоравливающих.
Жозефина что-то рассказывала, пытаясь заглушить воспоминание о часах Дотти на ночном столике; она грела на плите кролика в горчице и медленно помешивала в кастрюле деревянной ложкой, болтая при этом что ни попадя. Она фальшиво смеялась, фальшиво разговаривала, опрокидывала бутылки с молоком, пробовала на вкус кусочек масла, засовывала кусочек колбасы в тостер.
Зоэ ходила, расставив ноги, Гаэтан обнимал ее за плечи доверительным движением собственника. Гортензия и Гэри обменивались колкостями, приближались друг к другу, сталкивались, потом разъединялись, ворча на ходу. Ширли смотрела на сына и думала, что он сейчас постепенно и незаметно подталкивает ее к вынужденной капитуляции чувств и сердца. «Это и значит любить своего ребенка больше всего на свете? — задумалась она. — И почему я решила, что отказываюсь от своей последней в жизни любви? Моя жизнь еще не кончается…»
Только Дю Геклен воодушевленно бегал от одного к другому в ожидании ласки, кусочка хлеба с соусом или кусочка пиленого сахара, которые валялись на столе.
Он носился на своих здоровенных квадратных лапах, с собачьей преданностью заглядывая в глаза, и с его брылей свисали длинные слюни.
Каждый думал о своем, делая вид, что интересуется делами других.
«Он уезжает послезавтра, и я его теперь долго не увижу, — терзалась Зоэ, — будет ли он любить меня так, как сейчас?»
«Получилось! — ликовал Гаэтан. — Я сделал это, да! Я теперь мужчина, настоящий мужчина! Я люблю ее, и она меня любит, она меня любит, и я ее люблю».
«Сегодня ночью, это будет сегодня ночью… — думала Гортензия, проводя рукой по шее Гэри. — Я якобы лягу в комнате Зоэ, а потом приду к нему, скользну на кровать, обниму, поцелую, семь раз проверну язык у него во рту, это будет здорово, о, как это будет здорово…»
«Она думает, что сможет заполучить меня, но нет, ни за что, это было бы слишком просто», — бурчал себе под нос Гэри, накладывая макароны и кролика в горчице.
— Тебя не затруднит передать мне хлеба, или это наглость с моей стороны просить тебя об этом? — говорил он Гортензии, и та протягивала ему хлеб с широкой доверчивой улыбкой.