Эти губы, эти руки, этот взгляд долго олицетворяли собой в ее жизни самую суть сладострастия — и сопротивляться ему не было сил.
Она пересекла Пиккадилли, ступила на тротуар и уже собиралась зайти в подъезд и поставить велосипед у входа, под лестницей, как заметила его у дверей.
Широкая спина в черной куртке.
— Что ты здесь делаешь? — произнесла Ширли, не поздоровавшись, не спросив, как дела. Ничего больше не прибавив.
Он двинул плечом и скривил губы.
— Встречался тут кое с кем неподалеку…
Она бросилась ему на шею и поцеловала, и еще раз, и еще.
Он молча увлек ее в подъезд.
А теперь он спит в ее постели.
Мужчина, которого она должна была вычеркнуть из своей жизни.
«Во что я вляпалась?..»
Ширли налила воды в чайник.
Он спит в ее постели…
Она обвела взглядом банки с чаем и остановилась на «Эрл Грей» из «Фортнум энд Мейсон».
Когда собирала на стол, она делалась такой мягкой, женственной.
Их ночь любви была медленной, нежной. Он брал ее лицо в ладони, смотрел на нее, говорил: «Ну-ну…» Ей не хотелось, чтобы он смотрел на нее. Ей хотелось, чтобы он выворачивал ее во все стороны, впивался зубами, шептал ей на ухо глухие угрозы, чтобы разверзалась та самая бездна. Она кусала его в шею, в губы, но он отодвигался и увещевал ее: «Ш-ш, тише…» Она выгибалась, подставляла живот под его кулак — а он обнимал ее, укачивал и повторял: «Ш-ш, ш-ш…» — как укачивают ребенка. Она спохватывалась, сдерживалась, старалась удержаться в таком же медленном темпе, как он, — и не могла, сбивалась с шага.
«Откуда во мне столько ярости? — размышляла она, ошпаривая заварочный чайник кипятком. — Словно удовольствие можно только вырывать зубами, словно без борьбы ничего не достанется, словно это не для меня — я не вправе…»
— Ш-ш, ш-ш, — шептал ей мужчина, прижимая ее к себе, и ласково гладил ее по голове.
А она что? Она отбивалась, вырывалась, твердила: «Нет-нет, я так не хочу!..»
Он останавливался в удивлении и смотрел на нее с такой добротой, что она уже не понимала, что перед ней за человек.
Не вправе, не вправе…
«Ярость. Грубость. Это мне нужна грубость, это я требую, чтобы со мной обращались жестоко, с ножом у горла».
Сердце сжимается от чувства опасности. По коже пробегает дрожь… Всю юность прожила как отпетая хулиганка: сбегала из дому, курила в дворцовых коридорах траву, от которой кружилась голова, ходила танцевать в какие-то злачные места, как потерянная, подцепляла парня, двух, трахалась в раздолбанной машине, а на заднем сиденье развлекалась другая парочка. Ни минуты покоя. Панковский хохол на голове, драные футболки с английскими булавками, сапоги в заклепках, дырявые колготки, ожоги от сигарет, выхлестывание бутылок прямо из горла, черный лак на ногтях, глаза перемазаны черной подводкой, с потеками туши… Быстрый перепих, мат, средний палец по любому поводу, наркотики как мятные леденцы. Отца чуралась — слишком мягкотелый, тюфяк. Мать даже обнять было нельзя — ну и ладно, думаешь, все равно это просто образ. А образ можно уничтожить, стереть. Ведь главное — что о тебе думают другие. Только вот другие часто подставляют кривое зеркало… Но в конце концов с этим перекошенным отражением сживаешься и сама начинаешь верить, что это и есть ты, что лучшего ты и не стоишь. И попадаешь в двадцать лет на такого убогого хама, как Дункан Маккаллум, который зажимает тебя где-нибудь за дверью, задирает юбку, а потом выбрасывает, как пустую пачку сигарет.
«Когда родился Гэри, в моей жизни появилась мягкость, гордость, что у меня есть малыш, такое маленькое существо, которое нужно оберегать — и которое, в свою очередь, защищает меня от моих собственных темных сторон. С ним я научилась быть нежной. От мужчин я этого не принимала, а сыну дарила сполна. Из жесткости, жестокости с ним я удержала только силу — чтобы заботиться о моем мальчике, моем ненаглядном…»
Но вот когда мужчина в черном…
Мужчина, который спит в ее постели… Когда он поцеловал ее, прикоснулся к ней нежно, почти по-женски, показал ей, что любить можно и бережно, и осторожно…
Не вправе, не вправе!
Ширли сняла с полки апельсиновое повидло, попробовала: горьковато для завтрака. Лучше малиновое. Она достала черный лакированный поднос, водрузила на него заварочный чайник, пару кексов, варенье, масло, положила две белоснежные салфетки. Две чайные ложечки, серебряный нож — из маминого еще сервиза. Подарок на двадцатилетие. С королевским гербом.
Не вправе, не вправе…
Она вернулась в спальню. Он уже проснулся и, сидя в постели, одарил ее широкой улыбкой.
— Как приятно снова быть с тобой!
— Мне тоже, — ответила она с напускной веселостью.
— А того мужчину, что ты встретила в Париже, ты уже забыла?
Не отвечая, Ширли намазала кекс маслом, потом вареньем и подала ему с натянутой улыбкой. Он откинул простыню и кивнул ей на место рядом с собой. В ответ она мотнула головой. Ей не хотелось держаться слишком близко.
— Я лучше тут посижу, посмотрю на тебя, — неуклюже ответила она в оправдание.
И скользнула взглядом по его рукам: тонким, изящным, с длинными пальцами пианиста.
— Что-то не так? — Он надкусил кекс.