Константин Петрович Торнсон стоял рядом с братьями Николаем и Михаилом Бестужевыми и был бледен, как никогда. Друзья считали его одним из лучших и учёных офицеров. Он и был таковым. За мужество награждён в боях Отечественной войны, за трудную службу в экспедиции представлен к Владимиру. Фаддей помнил, с какой решимостью он управлял шлюпом в самые опасные вахты, когда опускался туман или ночь. Но он наблюдал за ним и нечто другое: высокомерие к нижним чинам. Матросы ценили его как моряка, но не любили за холодность, барскую спесь, неуместную в общем многотрудном вояже. Лишь к концу похода он стал как-то меняться к лучшему — помягчел, подобрел. Без сомнения, долгие плавания учили не только Торнсона, но и других офицеров смотреть на матросов не как помещик в мундире на крепостных, а как на людей со своим сердцем и нравом. Идея освобождения крестьян уже носилась в воздухе. Даже Бенкендорф, жандармский командир, называл крепостное состояние пороховым погребом под государством. Сознавал это и Николай, как-то сказал: «Я не хочу умереть, не совершив двух дел: издания свода законов и уничтожения крепостного права... Крестьянин не может считаться собственностью, а тем не менее вещью».
И всё же чего не мог побороть Фаддей во вверенном ему Кронштадте, так это всеобщего, всепроникающего, впившегося в кровь рабства. Рабом оставался и самый последний чин, адмирал. Ну что с того, что он озеленил казарменный город, устроил аллеи и фонтаны, возвёл много офицерских и служительских флигелей, печётся о пароходном заводе, сухих доках, а постройкой госпиталя и госпитальной дачи в Ораниенбауме сохранил жизнь тысячам больных, и кто-то сказал, что даже если бы Беллинсгаузен ничего более не сделал для флота, за одно это он достоин памятника?.. Много ли лучше стало матросам, о которых он пёкся постоянно, устраивая экипажные огороды, добивался повышенного мясного пайка у государя? Что с того, что он запретил битье без суда, в плаваниях у него не существовало телесных наказаний?.. Он бессилен был уследить за каждым. Порки и зуботычины сыпались на солдат гарнизона и матросов экипажей за малейшую оплошность, а чаще без всяких причин. Ротные ругались виртуозно-изысканно, взводные — отборным матом. Унтеры смрадом ругани наполняли воздух казарм, кубриков, улиц. Жестокость, муштра помогали, по мнению дремучих командиров, держать подчинённых в повиновении. Сами рабы, они и на других смотрели как на рабов.
Нет, не сумел побороть эти порядки Фаддей. Такое уж жестокое время выпало на его долю. В том месте, где он благоустраивал парк, раньше был плац для парадов. Там муштровали матросов, там же их прогоняли сквозь строй. Когда спина превращалась в сплошной кровоподтёк, врач говорил: «Довольно!» Осуждённого подлечивали, и пытка продолжалась, пока не заканчивался счёт положенных ударов.
Неуютно было и дома. Девочки-подростки больше к маменьке льнули, старого отца стеснялись. Росли они бледненькие, не больно красивые, худосочные. Дай-то Бог вспоить, вскормить, за пряслину посадить... Лизанька за лейтенанта Даниила Гершау замуж вышла, да только у того что-то со службой не ладится, давно бы пора в капитаны выйти, а держат в мороке. Свободных вакансий мало, жаждущих много. Неужто просить в производстве?..
Бросил Фаддей шинель на диван, штору задвинул от света белой ночи и лёг, прислушиваясь к ноющему сердцу и боли в костях — к ненастью.
6
Долго сыпал дождик, но приустал. Настало вёдро — тёплое, солнечное — до самого Дня поминовения усопших в Дмитриевскую субботу перед днём памяти святого Дмитрия Салунского. В это время русская армия чтила память всех воинов православных, за веру, царя и отечество на поле брани убиенных. Установил этот праздник Дмитрий Донской после Куликовской битвы. Впоследствии вместе с воинами стали поминать всех христиан, в вере и надежде вечной жизни скончавшихся.
Фаддей приказал приготовить коляску. За кучера поехал вестовой Мишка Тахашиков, кто в Антарктиду ходил. После того вояжа он служил ещё в экипаже, поплавал по морям, вышел в отставку унтером с пенсионом и мундиром, уехал в деревню, а там уже пи родных, ни сверстников не нашёл, вернулся в Кронштадт к Беллинсгаузену, просился хоть в дворники, хоть в истопники. По старой памяти Фаддей определил его в вестовые, хотя и полагалось ему иметь более молодого и расторопного из служивых, да и неудобно было кликать Михаила Гаврилыча Мишкою, но уж больно подходило к нему уменьшительное имя — оставался он таким ясе бойким, острым на язык, добычливым и преданным. А что по-стариковски брюзжать стал, так и Фаддей к тому пристрастие заимел. Ворчали оба, только не со злости или с зависти, а как-то добродушно, кротко, как все отзывчивые люди.
Трясся Фаддей по булыжным улицам, посматривал на опадающую листву, аккуратные флигеля двухэтажные. Проходившие офицеры отдавали ему честь, а матросский строй, подтянувшись, печатал шаг по-парадному, вскинув голову и прижав руки к бёдрам.