— Эй, служивые! Шкет тощий, белобрысый, в матросской рубахе с заплатами на локтях тут не шастал?
— Вали, селедка, — с угрозой отвечал боцман.
У матросов с хожалыми была давняя вражда.
Ничего полицейский не ответил, поостерегся. Сапоги ускрипели прочь.
Вот теперь можно было сматывать.
Я вылез из-под брезента, прикидывая, как буду действовать дальше. Перво-наперво — скакнуть обратно в ялик, потом ухватиться за канат — и на пристань. Ну а там поминайте как звали. Плавайте по морям-океанам на своей богине без Герасима Илюхина.
— Индей! Явился наконец, — сказал один из гребцов.
Я повернулся — обмер. На причале, оглядываясь куда-то назад, стоял мой страшный преследователь.
— Тссс, молчок! — шепнул матросам Степаныч, а меня взял за шиворот и пихнул обратно под брезент.
Я затаился там, в сырой темноте, трясясь от страха и ничегошеньки не понимая.
Шлюпка качнулась — кто-то мягко в нее спрыгнул.
— Где тебя леший носил? — проворчал Степаныч. — Заждалися!
— Ишь, глазищами сверкает, кривоносый. — Это сказал Соловейко. — Зубами порвать хочешь? Кровушки хрестьянской попить?
Ответа не было. Да его, кажется, и не ждали.
— Табань помалу! — гаркнул боцман.
Заскрипели уключины, весла черпанули воду. Лодка отходила от причала.
Я лежал, скрючившись в три погибели, и крепко держался за челюсть, чтоб не стучали зубы.
Гибну
Смешное воспоминание: мое первое утро на «Беллоне». Каким же я был никчемным и жалким!
Устрашенный до полного оцепенения необъяснимым появлением в шлюпке моего молчаливого врага, я и сам будто лишился речи, да еще и обездвижел. Когда лодка ударилась носом о что-то деревянное, твердое, и чей-то суровый голос с небес крикнул: «Третья?», а боцман Степаныч ответил «Так точно, третья, ваше благородие!», я забился как можно глубже под скамейку. Мне казалось, пришел мой смертный час. Сейчас меня выволокут наружу, черный человек меня увидит, и…
Я боялся даже думать, что тут произойдет.
Но когда боцман велел мне вылезать, немого в шлюпке не было. Он исчез, испарился, словно жуткий ночной сон. Я, однако, все равно был будто не в себе. Жмурился, ослепленный солнцем, и ничего толком не разглядел. Понял лишь, что нахожусь на одном из кораблей, стоящих на якоре посреди Большого рейда. С одной стороны, далеко, виднелись крыши города; с другой, много ближе, серели мощные стены Михайловского форта; вдали же розовели и лиловели в предвечерней красе окрестные горы.
Я делал всё, что мне велели: спросили имя — назвал, приказали раздеться догола — разделся. Мятый сероволосый в кожаном фартуке пощупал меня, повертел, сказал: «Коден ф юнги» — и мне выдали матросскую одежду. Не припомню, чтоб кто-то поинтересовался, желаю ли я поступать в службу. Я, наверное, всё равно не посмел бы ответить отказом, слишком был перепуган. Меня долго водили по каким-то тесным помещениям, похожим на деревянные ящики. Спрашивали про отца-мать, не беглый ли, не в чесотке ли, верю ли в Иисуса Христа и еще про всякое. Узнав, что обучен грамоте, сунули какую-то бумагу. Я не читая подписал.
Мне казалось, что после чудесного пробуждения к настоящей жизни я снова провалился в сон и всё это происходит не на самом деле. Скоро я проснусь, и вообще утро вечера мудренее. Коли наважденье не рассеется, утром соскользну по якорной цепи в воду и запущу саженками — только они меня и видели.
Я стерпел болезненную стрижку машинкой налысо. Съел в каком-то закутке миску довольно вкусной каши с щедро накрошенным мясом, после чего всё тот же Степаныч отвел меня куда-то в чрево корабля, где было темно, что-то шевелилось во мраке и отовсюду раздавался храп.
— Залазь в люлю, — сказал боцман. — Спи, юнга. Завтра служба.
Не с первой и не со второй попытки сумел я устроиться в полотняной матросской койке, подвешенной к низкому потолку. Она закачалась, в самом деле будто детская люлька, прогнулась под моим весом, и я подумал, что нипочем не усну в таком скрюченном состоянии. Хотел пристроиться на полу, но выкарабкаться из чертовой сумки оказалось еще трудней, чем в нее влезть — она лишь сильней болталась. Меня замутило, я сдался. Пока я барахтался, глаза приспособились к тусклому свету, что сочился из единственной медной лампы, закрепленной под дощатым сводом.
Повсюду висели такие же люли, как моя. Они были похожи на спелые груши, что качаются на ветвях в ветреный день. Сопение, сонное бормотание, всхрапы. На соседней койке я разглядел знакомую физиономию с веснушками — там сладко спал Соловейко, который обозвал меня «сопливым». Днем у матроса лицо было подвижное, ухмылистое, сейчас же оно показалось мне суровым и даже грозным: брови сдвинуты, по краям рта жесткие складки. Что-то темное слегка шевелилось у спящего на груди. Я кое-как приподнялся. Это была маленькая мартышка. Она тоже спала, обхватив грудь матроса мохнатыми лапками. Не могу сказать, чтоб я особенно удивился. После всех событий минувшего дня поразить меня чем-то было трудно.