Сознаюсь, они меня тогда обошли — Уолсингем, Берли, Хаттон, они все. Когда мне предложили доверить вопрос парламенту, я охотно согласилась — пусть все королевство, весь мир увидят ее вину!
Одного я не учла: если за дело возьмется парламент, мне ее не спасти.
Пылкая депутация подступила ко мне в конце года, когда я гуляла в Ричмонде, тоскливо пересчитывая последние желтые листья. Спикер поклонился весьма учтиво, но его выставленная вперед челюсть и злобный взгляд говорили о другом: «Правосудия, миледи, мы требуем правосудия! Королева Шотландская осуждена, она утратила право жить! Мы не видим законной причины не казнить ее, как любого другого преступника».
— Если б речь шла только о моей жизни, — прослезилась я, — пальцем бы ее не тронула!
Но я думаю не только о себе. Молю вас, добрые люди, примите мои благодарности, извините мои колебания и удовольствуйтесь сим безответственным ответом!
Но они не удовольствовались.
Они требовали ее крови вот уже десять, нет, четырнадцать лет, с тех пор как казнили Норфолка.
А теперь, когда Филиппу удалось погубить Вильгельма, когда мне что ни день угрожали убийцы, парламент был непреклонен. Я надеялась на свое вето — La Reyne nе Veult! — Королева не дозволяет! — но меня одолели, попрали.
Мой отец бы до такого не довел — у него были свои методы! Но моя задача была сложнее — не отнять жизнь, но спасти, — и вот меня, победили.
И этого я никогда себе не прощу.
Робин взял Зютфен и вернулся в Англию — прямо с корабля вскочил на коня, скакал всю ночь и явился на рассвете — как в прежние дни!
Но в этом зимнем мире не пели птицы. И в первых лучах света даже его любящие глаза не могли заслонить от меня печальных перемен в его облике — волосы уже даже не поредели, а просто вылезли, лицо покраснело и вспотело от долгой скачки, старые мышцы окостенели — слишком долго он был в доспехах, слишком много времени провел в седле.
— Робин — о, сердце мое! — Я отвернулась и заплакала.
Все равно его возвращение — и радость, и триумф!
— Мадам, дозвольте представить моего пасынка, молодого Эссекса! — попросил Робин.
Его так и распирало от гордости — в тот вечер весь двор собрался приветствовать героев. По его знаку из-за канделябров выступил высокий юноша и оказался в залитом светом пространстве у трона.
Ужели это тот мальчик, которого он брал с собой? Если так, он вернул мне мужчину, и великолепного…
Высокий, выше Робина и Рели, гибкий, он был весь огонь, пламя свечей меркло перед огоньками в черепаховых глубинах его ярко-черных глаз. Язычки пламени таились в завитках спутанных кудрей, то ли бронзовых, то ли золотых, а улыбка озарила бы самый сумрачный день. Взгляд без тени злобы, мальчишеская улыбка, словно восход солнца. Поклон, легкий, даже как бы незавершенный, тронул меня до глубины души…
— Окажите ему честь, леди, он прославился при Зютфене, гарцуя на коне, как юный Александр, когда тот впервые обагрил кровью меч и шпоры на полях Херонеи…
Юноша вздрогнул, полуобернулся.
— Молю, сэр, умерьте ваши хвалы! — сказал он гневно. — Я недостоин.
Покраснел!
Сколько лет уже никто при мне не краснел!
Сколько ему? Двадцать? О, Боже, только девятнадцать?
Иисусе, Купидоне, помилуй мя…
Роберт жестом отстранил его.
— Теперь о королеве Шотландской. Возлюбленная госпожа, вы должны подписать смертный приговор…
Все они клялись в любви и, если верить их словам, обожали меня.
Почему же никто мне не помог?
А ведь подобное случалось в нашей истории, и нередко.
«Ужели никто не избавит меня от назойливого попа?» — спросил Генрих II, и просьба его была услышана.
И не одними простолюдинами вроде сына лавочника из Кентербери, Тома Бекета, которого Генрих II заставил умолкнуть навеки. Помните Эдуарда II, Ричарда II, Генриха VI? Тайное убийство — это прилично, это достойно королевской крови, это избавляет от публичной казни, от позора, от нескончаемого ада — дороги на эшафот.
Что? Ни приличия, ни достоинства в смерти Эдуарда II? Дурачье! Господь карает по грехам — и если он умер оттого, что ему загнали в зад раскаленную кочергу, значит, такова Божья справедливость и мера Его гнева.
Бог девственников не любит тех, кто извращает мужскую природу, ложится с юношами и предается содомскому греху, не любит со времен колен Израилевых, вы что, не знали?
Я тогда грезила о человеке, который все сделает за меня — задушит ее во сне подушкой, подольет в пищу медленнодействующий яд.
Я разбрасывала вполне очевидные намеки, даже письменно побуждала ее стражей «исполнить свой долг», и побыстрее. Но, Господи, какие все совестливые! Не могут, видите ли. А я, желая ей смерти, не могла подписать смертный приговор.
Почему? Почему я медлила? Послушайте и все поймете.
Даже Мария, ненавистница, ненавистная сестра, не посмела снести мне голову, когда этого добивались ее лорд-канцлер, мой враг Гардинер и посол Ренар, вонючий испанский лис.
Я видела себя в Марии, в обеих Мариях.
И еще. Как могу я, именно я, послать женщину на плаху?