— Только что-то все не умрет. Больше года уже умирает и все никак не помрет. Убей ее сам, в конце концов, и вытащи меня отсюда.
Ответа я не услышал. То ли потому, что мужчина промолчал, то ли потому, что он перешел на шепот, отвечая на эту, прямо скажем, необычную просьбу:
— И чего ты хочешь? Чтобы я придушил ее подушкой? Я не могу сделать больше того, что я делаю. Я не мешаю ей умирать. Не делаю ничего, чтобы ей помочь. Подталкиваю ее к краю. Не даю ей некоторые из тех лекарств, которые прописывает врач, не обращаю на нее внимания, обращаюсь с ней небрежно, доставляю ей неприятности и даю поводы для подозрений, я убиваю то слабое желание жить, которое у нее еще осталось. Мало тебе? Сейчас я не должен делать поспешных шагов. И развестись не могу — на это уйдет год, не меньше. А ведь она может умереть в любую минуту. Может быть, уже сегодня. Вот по этому телефону мне сейчас могут позвонить и сообщить эту новость.
Мужчина помолчал и прибавил уже другим тоном, словно сам себе не верил, улыбаясь против воли:
— Может быть, она уже умерла. Не будь дурочкой. Потерпи.
Женщина говорила с карибским акцентом, надо полагать, с кубинским, хотя утверждать не берусь: кубинцы не слишком частые гости на международных встречах, так что судить об этом акценте я могу только по тому, как говорила моя бабушка, которая вместе с семьей покинула Гавану совсем ребенком и которая говорила, вспоминая свое детство, что на Кубе было много диалектов. Сама она по говору могла распознать жителей провинции Орьенте и отличить гаванца от жителя Матансаса. Мужчина говорил так же, как я, — на кастильском, то есть так, как говорят в Испании, а еще точнее — в Мадриде. Говорил он правильным литературным языком, каким пользовались когда-то при дублировании фильмов и на каком все еще говорю я. Их разговор развивался по привычному сценарию, менялись только детали. Наверняка подобные разговоры происходили между ними часто, но я-то слышал все это впервые.
— Я и терплю. Я уже столько времени терплю, а она все не умирает. Ты доставляешь ей неприятности, но обо мне ты ей не говоришь, и этот телефон все не звонит. А может, она вовсе и не умирает? Откуда мне знать, что ты не врешь? Я ее никогда не видела, в Испании не была. А может, ты все выдумываешь. Иногда мне кажется, что никакой жены у тебя и нет.
— Вот как? А мои документы? А фотографии? — спросил мужчина.
А вот голоса у нас были совсем разные: у меня голос низкий, а у него — высокий, временами, когда он переходил на шепот, даже визгливый. Такой голос должен был бы принадлежать не мужчине с волосатыми руками, а тщедушному певцу, легко меняющему тембр голоса, когда он не поет, а говорит. Звук его голоса напоминал звук пилы.
— Фотографии, подумаешь! Да может, это фотографии твоей сестры или еще кого!. Твоей любовницы, — откуда мне знать, что у тебя нет любовницы? И про документы мне не говори. Я тебе не верю больше. Твоя жена уже год как вот-вот помрет. Пусть помрет в конце концов, или оставь меня в покое!
Таким приблизительно был этот разговор, насколько я его помню и могу передать. Луиса, казалось, задремала, я сидел в изножье кровати (ноги на полу, спина прямая), охраняя ее сон, стараясь, чтобы ни один звук (скрип пружин, мое собственное дыхание, шуршанье моей одежды) не нарушил тишину. Я видел свое отражение в зеркале на стене, разделявшей номера, то есть я мог бы его видеть, если бы сознавал, что я на него смотрю (когда вслушиваешься очень внимательно, то ничего вокруг не замечаешь, словно, когда одно из чувств работает на пределе, другие перестают выполнять свою задачу).
Еще я мог бы увидеть в зеркале клубок за моей спиной (это свернулась под простыней Луиса), даже не весь клубок, а только его верхнюю часть. Чтобы стало видно больше, например, чтобы стала видна голова, Луисе нужно было бы сесть на кровати.
Мне показалось, что, произнеся последние слова (впрочем, вполне может быть, что это подсказало мне мое воображение), Мириам резко встала и в раздражении заходила по номеру, наверняка точно такому же, как наш, словно она хотела уйти и не могла, словно ждала чего-то (может быть, ждала, пока уляжется ее гнев), потому что я мог расслышать скрип паркета. Если так, то она действительно была босиком, потому что слышал я не стук каблуков, а легкий шелест ступней. Не знаю, была ли она одета (возможно, они оба разделись раньше, когда я их еще не мог слышать, возможно, они начали с объятий, а потом вдруг разомкнули объятия и с привычным раздражением начали выяснять отношения). Эту пару, подумал я, связывают только трудности, она распадется, как только все препятствия исчезнут (если не распадется раньше, не выдержав испытаний). Они должны всеми силами сохранять эти препятствия, раз уж они не могут друг без друга.
— Ты серьезно хочешь, чтобы я оставил тебя в покое?
Ответа не последовало, или она просто не успела ответить, потому что тут же снова, теперь уже более твердо, зазвучал визгливый голос: