Матвей Добрута понял, что произойдет на Замковой, как только загорелся первый дом. Сомнения исчезли сразу. В давно не подновлявшейся крепостной стене он знал пролом, в который, если хорошенько согнуться, вполне можно пролезть. За проломом ни дороги, ни тропы, конечно, нет, только крутой обрыв в овраг, окружавший Замковую, за оврагом — такой же крутой подъем, но все это — свобода, а свобода — жизнь. Тридцать-сорок верст до Радомли, где сейчас ждет его семья, он будет идти днем и ночью, без еды и воды, только бы поскорее увидеть жену и детей. Нет ничего важнее. Что ему этот город, эти вопящие от страха и боли люди, Друцкой-Горский с его орлиной повадкой, что ему до того, что будет с ними со всеми. Вот этот пролом. Он просунул голову, руку, ногу, но больше не получалось: раздался за последний год. Пробовал просунуть сперва ноги, — тоже застревал. А грохот нарастал, уже стало светло от пожаров, крики людей пугали и терзали душу, уже мелькнула мысль, что так, в проломе, его и найдут утром, и он в отчаянии рванулся, обрывая пуговицы на кунтуше, разрывая рукава, и — вырвался, покатился в овраг, даже не пытаясь задержаться на крутом склоне, наоборот, помогая телу кувыркаться, прижав ноги к груди. Наконец, оказался в самом низу. Теперь — вверх, на другую сторону, так же высоко. Зацепившись впотьмах за корень дерева, он упал, но тотчас встал на четвереньки и пополз вверх, оскальзываясь, обрываясь. Чувствовал, что руки уже в крови и по лицу течет кровь, и сил нет, но и остановиться нельзя. Вдруг он понял, что, упав, потерял направление и ползет в обратную сторону, снова на Замковую, туда, где уже совсем рядом — огонь.
Он все же повернул туда, куда следует, и на этот раз быстро добрался до верха оврага, но когда ступил на твердую почву, увидел два силуэта рядом и голос: «Глянь, еще один! Бей его!»
Это и была свобода.
Князь Трубецкой стоял у своего шатра и глядел, как горит Замковая и огонь пожаров уже перебросился на городской посад. Слышно было, как трещат бревна в огне, крики людей. Это было неприятно, но вместе с тем он чувствовал удовлетворение: предупреждал. Виноваты они сами. Конечно, пострадают и православные, но ни Бог, ни Алексей Михайлович его не осудят: не открыли ворота, оказались заодно с католиками и униатами. Впереди большая война, долгая дорога к победе, и что ему думать об этом малом городе, случайно оказавшемся на пути. В конце концов, ратникам вначале войны нужна хотя бы такая небольшая схватка и победа. Кроме того, надо было опередить малый полк Януша Радзивилла, шедшего на помощь Мстиславлю, чтобы избежать еще большей крови.
Ночь стояла густая, темная, волны сухого жара наплывали со стороны города. Он вошел в шатер, задернул полог, прилег на приготовленную постель. Постель была проста: суконный зимний чепрак и седло вместо подушки. Прикрыл глаза, но спать себе не позволил: нужно было дождаться сообщения об окончании штурма. А еще нужно было обдумать послание государю и милой своей супруге Екатерине Ивановне, в девичестве Пушкиной. Они прожили вместе около тридцати лет, и с каждым годом она все сильнее тревожилась за него, но теперь пришла пора ему тревожиться за нее: очень плохо чувствовала себя супруга, когда он уходил в поход.
Его служба при Дворе начиналась удачно, уже восемнадцати лет был он назначен стольником при государе Михаиле Федоровиче, но вскоре попал в немилость. Причина была понятной: в трудные времена Смуты его родной брат Юрий примкнул к ляхам, вместе с ними ушел в Польшу. Не столько государь Михаил Федорович, сколь отец государя, патриарх Филарет, который провел девять лет в польском заточении, стал недоброжелателем всех Трубецких. Сперва отправил его в Тобольск, затем — в Астрахань. Только через два года после смерти Филарета он смог возвратиться в Москву. И кто, кроме Екатерины, поддерживал его все эти дни и годы? Только она.
Послания Алексею Михайловичу он надиктовывал писарю, но супруге писал сам. «...пишу тебе, благоверная супруга Екатерина, из-под града Мстиславля, что почти на границе Княжества Литовского с нашей святой Русью, — начал составлять он. — Богопротивные униаты и католики от неразумия своего отвергли мое предложение открыть врата на Замковую гору и присягнуть светлейшему государю нашему Алексею Михайловичу, и пришлось мне наперво осадить град, а затем с сокрушенным сердцем, приговорили с полковниками бить Пожарскому ядрами, послать Долгорукова и Куракина с их ратниками на приступ. Дело пошло успешно и сия великоважнейшая задача...»
Тут послышался топот копыт, кто-то спешился, и у входа в шатер раздался голос полуполковника Кулаги:
— Царев град Мстиславль!
Князь вышел к нему.
— Где мстиславский воевода? — спросил он.
— Ранен, князь. На копье взяли его.
— Экая болванщина, — сказал Трубецкой. — Воевода нужен живым!