Снова и снова перебираем мы эти письма. Эти и десятки других: от зрителей, от товарищей, от знакомых и незнакомых. В кабинете директора Оренбургского театра Е. Р. Иоспа собрались режиссеры, актеры. Люди, великой своей профессией наученные прятать личную боль. Когда выходили они на сцену в скорбные дни, это им удавалось. Сейчас не удается. Кусая губы, опускает голову режиссер Зыков. Достав платок, отходит к окну артист Солодилин. Дрожит голос артиста Чикова: он начинает фразу — и не может закончить. Отворачивается вдова погибшего — заслуженная артистка республики Александра Павловна Жигалова. Им не хочется, чтобы я видел их слезы. Но я вижу.
Я вижу их слезы, но не вижу ни малейшей потребности в мести. Приговор вынесен. Преступники осуждены. Пятнадцать лет получил Татьянин. Четырнадцать и тринадцать — Половников Анатолий и Половников Петр. Чего же еще?
Чего же еще? — задаем мы друг другу вопрос, пытаясь понять, почему суровый приговор не создал ощущения поставленной точки. Ведь не крови же все они жаждут. Не ока за око. Не зуба за зуб.
Что он может, в сущности, приговор, если свершилось непоправимое? Очистить душу сознанием: сделано все, что можно и должно. В пределах реального. По закону. По совести. Все, что доступно оставшимся на этой земле.
…Войдем же в зал суда, где 12 дней идет процесс по делу убийц. В первом ряду — места потерпевших. Одно место пустует: «потерпевший» Куриев по-прежнему где-то в бегах. Десятки новых телеграмм (окажите честь, приезжайте) остались без ответа. Один ответ все же пришел. Винзавод сообщил: Куриев повез коньяк в Читинскую область, в Карымский район. Сразу идут телеграммы в Читу и Карымское. Ответ озадачил: в здешних краях Куриев не появлялся.
Зато скамья подсудимых занята полностью: все пятеро — рядом. Валят все друг на друга. Грызутся. Запугивают. Весело скалятся. Беззастенчиво врут. Особенно Мастрюков: ловкач, который уже не раз запутывал следствие. Все уверены: получит сполна.
И вдруг: «Мастрюкова и Леонтьева освободить в зале суда». Что такое случилось? Невиновны? Отнюдь: получили по три года каждый. Но — с отсрочкой: неизвестно за что. Не сорвутся, выдержат «испытание», больше никого не ограбят — значит, сошло. Пронесло…
Освобождение из-под стражи в зале суда — акт огромного воспитательного заряда. По значению своему, думаю, более сильный, чем его антипод — прилюдный арест. Торжество правосудия: суд показывает свою непредвзятость, свою независимость. Преданность истине. Верность закону. Невиновному возвращает свободу и доброе имя. Виновному, но прощенному, оказывает доверие. Не знаю, всегда ли аресту сопутствуют аплодисменты: чему тут радоваться, если кто-то вынудил общество от него оградиться? Но убежден: освобождение из-под стражи в зале суда без оваций немыслимо. Всем ходом процесса, его естественной логикой этот акт должен быть подготовлен. Желанен и ожидаем.
Думаю, вы догадались: на сей раз обошлось без оваций. Был общий вздох удивления. И мертвая тишина. Какой величайшей бестактностью прозвучали для всех, кому не чужда справедливость, слова поспешного милосердия! Чем ее объяснить, эту бестактность? Забвением воспитательной миссии публичного процесса? Пренебрежением к тому, что суд — всегда школа общественной морали? Что он дает урок нравственности, не абстрактный урок, а предметный? Чему же на сей раз учил он, этот урок?
Суд не рынок, где сбавляют цену за умелое поведение. За оказанные услуги. За то, что сподличал хитрее других. Конечно, наказание не может быть для всех одинаковым. Все берется в расчет — и мера вины, и личность, и прошлое. Но прежде всего — тяжесть содеянного. И отношение к нему.
Про тяжесть больше не говорю — она очевидна. Отношение к содеянному? В приговоре сказано, что оба прощенных «чистосердечно раскаялись». Даже если и так! Слишком страшно свершенное, чтобы запоздалым раскаянием так просто его «отмолить». Даже если и так… Но ведь это не так!
Не слишком ли вольно порою пользуются словами в ответственных документах? Как назвать чистосердечием восемь признаний и девять отказов от них? Раскаянием — нежелание извиниться? Осознанием вины — насмешку над горем жертв, перебранку и хохот в зале суда?
Кто раскаялся чистосердечно? Мастрюков? Он пришел ко мне в Оренбурге — здоровенный детина с оплывшим лицом. В узких щелочках глаз — настороженная злость. Спросил, развалившись: «Все сначала начнем?» — «Все сначала». — «Пишите: Мастрюков ни при чем. Весь вечер проспал». — «Значит, вы не раскаялись?» — «Почему? — отвечает, остро сверля меня взглядом. — Я раскаялся…» — «Значит, вы участник общего преступления?» — «Нет! — торопится. — Нет!» — «Ну, а если подумать?» — «Да! — еще торопливей. — Участник…» — «Все же да или нет?» Выглянул в окно. Там мать, Алевтина Васильевна, энергично машет рукой. «Нет!» — «В чем же тогда вы раскаялись?» Мучительно соображает, не будет ли хуже. Хрипло басит: «Пишите — во всем!»
Вот такой у нас был разговор. И с Леонтьевым примерно такой же.