— Заедем, — успокоил я его. — Давайте ваши шанежки. Да и нам надо заглянуть в райком.
По степи медленно разливался рассвет. Небо начало проясняться, кое-где в разрывах багровевших от холода облаков пепельно светились звезды, и рассвет падал оттуда, сверху, и постепенно в серой кисее легкой проштриховкой возникали продутые ветрами голые рощицы, темные стога, полоски воды в игольчатой стерне.
— Скоро угор пойдет, — подал голос возница, — дорога, должно, посуше будет, рысью побежим.
— На рысях на большие дела! — отозвался Витька. Мы лежали с ним, уютно утопая в свежем сенце — повозка была доверху набита им, оно пахло летом и зноем. — Что-то ты, старик, буйный стал, за грудки хватаешься, это, знаешь ли, не смешно даже.
— Обо мне — мы договорились. А вот что с тобой происходит?
— То есть? — Витька повернулся ко мне.
— Да хотя бы эти твои пикировки с водителем.
— О, Аким Петрович! Могучий человечина. Мы поладили с ним вчера, порассказал он мне об этапах своего большого пути.
— Ну и… как это у поэта: «Вы презираете отцами, их славой, честию, правами великодушно и умно…»
— Александр Сергеич?
— Он самый.
Витька помолчал, покусывая сенинку, вздохнул, снова лег на спину.
— Не то, старик. Пытаюсь я уразуметь, что это за люди, отцы наши. Ну мой-то папа, положим, пороха не нюхал и сделал маме ручкой, когда я еще, говоря научно, в утробе был. Черт с ним. Но возьми ты Акима Петровича. Не поверишь — пять раз ранен был, а ведь здоров как бык. И телом, и духом. Все у него правильно, все «на русском языке». Глыба. Ни щелочки, ни с какой стороны не подкопаешься.
— Тоже мне мышка-норушка…
— Повторяю, уразуметь хочу. Его. А попутно и себя, наше поколение, чего-то нам не хватает.
— Рискованно обобщаешь, мой друг.
— Да, конечно, — задумчиво согласился Витька. — Ты знаешь, я ведь в этом Подгорном был, в заба-авную историю попал…
— Знаю.
Тонкая ниточка боли снова натянулась между мною и Варей, ее чистой, залитой светом комнаткой среди ночи и бьющегося в окна бесприютного ветра. Но теперь это была уже очищающая боль. Там горел чужой огонь, чужой костер любви, но и в мою душу он пролил тихий свет добра. Ты слышишь, Варя?
Понукаемая возницей, оскальзываясь на крутой дороге, лошадь взобралась на угор, и мы увидели солнце.
Огромный лик его над коричневыми перелесками был чист и влажен — это омыли его большие и малые дожди.
— Эх, путь-дорожка, фронтовая… — задумчиво напевал Витька.
Белые птицы вдали
— Ты, Гурьян, на медвежью спячку, видать, наладился. Рановато, зима вся впереди. Сенца бы свежего наносил.
— Наносим, — с готовностью ответил старик. Но было ясно, что Гурьян озабочен сейчас отнюдь не устройством ночлега неожиданно пожаловавших к нему охотников.
Следы запустения лежали не только на землянке, к которой был приставлен Гурьян, — основная база охотхозяйства располагалась километрах в трех, за луговиной, испятнанной светлыми островками озерного камыша, в густо синеющем материковом лесу, — но и на собственной избе егеря: пусто подворье с покосившимися, растрепанными гуляющим по высокому берегу ветром сараями; окошки темной избы тоже голы, без занавесок, без цветов на подоконнике — обычного признака непритязательного жилого обихода. И сам Гурьян уже заметно гнулся к земле, как-то снизу, казалось, с усилием вскидывал исполосованное морщинами горбоносое, сухое лицо со слезящимися глазами под густой неразберихой бровей.
— Наносим, — еще раз вскинул свое сухое лицо Гурьян, и остро, кисло пахнуло сивушным духом.
Бородин рассмеялся:
— Кто говорит, что вчерашним вином несет от Ацерры, вздор говорит: до утра тянет Ацерра вино…
И, поймав недоуменный взгляд Жаркова, пояснил в шутливо-академическом тоне:
— Марк Валерий Марциал. Эпиграммы. С латинского. Еще одно доказательство глубокой ошибки Плиния-младшего: он утверждал, что дарование Марциала не вечно…
Две тысячи лет прошло, а поди ж ты…
— Мельчаешь, Гурьян, сам себя теряешь. — Жарков охватил острое плечико егеря огромной пятерней.
— И-е-ха! — Гурьян поперхнулся, передернул губы в жалкой гримасе, вывернулся из ладони Жаркова. — И-е-х! — И не досказал, махнул рукой, пошел прочь от землянки, шурхая по серой, твердой тропе обтрепанными штанами. Оглянулся. — Вечерять где будете, на берегу? Или давайте в избу пойдем, у меня натоплено…