Тетя Тося с Зосей тоже пошли проводить новобранцев. Идти было недалеко — призывников собирали в Марийкиной школе. И строили их, еще не обмундированных, разношерстных — взрослых и совсем еще ребят, вроде Василька, — на площадке, где еще недавно Зинаида Тимофеевна принимала нормы на значок «Будь готов к труду и обороне». Вешний цвет здесь давно сменился зеленью, но вокруг все как-то запустело, листья, припорошенные пеплом, были безжизненно тусклы. Школа стояла большая, молчаливая. Как давний сон, замельтешили перед Марийкой проведенные в ней дни, но сейчас школьные окна, уродливо перекрещенные бумажными полосами — чтобы не сыпались стекла при бомбежке, глядели на нее темно, отчужденно; здание будто погрузилось в свои невеселые думы, и детские голоса, наверное, проступали в нем, как звон в голове после страшного удара.
Двое военных построили новобранцев — провожающие столпились неподалеку, ожидая, что будет дальше, — между теми и этими прошла жесткая отсекающая грань, через которую тянулись растерянные, выискивающие взгляды. Сухо прозвучала короткая перекличка, из школы вышел третий военный, уже пожилой командир, что-то начал говорить стоящим в неровном строю людям. Марийка не слышала, что он им говорил, мешали приглушенные голоса и всхлипывания толпившихся около нее женщин, и она напряженно вглядывалась в лицо отца, по выражению его стараясь понять, о чем говорит командир. Но так ничего и не поняла, вместо этого она увидела, как сломался, зашевелился строй, и отец с Васильком, издали улыбаясь, вместе со всеми пошли к ним, провожающим. Две толпы хлынули одна навстречу другой. Марийка, держась за руку матери и боясь потерять из виду отца средь скопища перемешавшихся людей, тянулась вперед, и вот они вшестером образовали кружок. Марийка прижалась к отцу, заглядывала ему в глаза — она никогда не видела его таким: губы запеклись, в лице ни кровинки, — и к Марийке впервые в эти раздерганные дни пришло — отец уходит на войну. Все эти дни она знала об этом, но только теперь поняла со всей остротой неотвратимость ухода отца на войну. Она ничего не слышала и только прижималась к отцу, зная, что сейчас он уйдет и с ним уйдет пылающий солнцем Черторой, красные перья поплавков на блескучей воде, тихий вечерний костер, уйдет день, что-то переломивший в ней, когда она ощутила в отце отца…
А трое военных уже ходили среди гудящей, обнимающейся толпы.
— Товарищи, пора.
— Пора, товарищи!
— Пора… Пора… Пора…
Отец поднял Марийку, она близко увидела его наполненные тоской глаза. Он притиснулся щекой к ее щеке и поставил Марийку рядом с матерью и, в последний раз обнимая вздрагивающие плечи Зинаиды Тимофеевны, говорил ей:
— Береги дочь. Я буду спокоен там. Слышишь? Береги дочь.
Василек склонился к Марийке, поцеловал в ничего не ощущающее лицо. Он тоже обнял Зинаиду Тимофеевну, потом тетю Тосю, и последней — заплаканную, простоволосую Зоею и при этом стушевался, покраснел.
— Ну-ну, хватит, не плачь. Я скоро вернусь. Марийку берегите здесь.
Зося с недоумением поглядела на Марийку, и в глазах у нее сверкнула досада: при чем, дескать, Марийка?
Новобранцев снова построили, и жиденькая колонна двинулась к школьным воротам. Константин Федосеевич обернулся, сбился с шага, помахал рукой, Марийке показалось, что он глядел на нее.
Таким она и запомнила отца — в нестройной колонне, идущей к воротам средь запыленной, помертвелой зелени, мимо тихой, ушедшей к облакам школы. Что-то обреченно виноватое было в его прощальном жесте.
Ночь была свежа, ветер слабыми порывами беспризорно толкался в заборы, прибивал к ним сухие листья и пепел, только этот слабый, больной ветер жил в пустой тишине, которая стояла над городом. Только этот сухой, с запахом гари, ветер, потому что люди — все, кто остался в городе, — не жили: то, что должно было принести утро, мертвило сознание и душу. Никто не спал, оголившая город тишина давила своей грозной очевидностью: два месяца за городом не смолкала канонада, непрерывно, будто вдали работала какая-то таинственная машина, пульсировала под ногами земля, и люди привыкли к этому, и у них была надежда, что город устоит, и потому они жили. Но вот уже второй день, как воцарилась тишина, означавшая только одно: город пал и наутро сломившая его чужая адская сила будет властвовать в нем…
Тихо, тревожно было и во дворике на Соляной. Обитатели его после ухода на войну Константина Федосеевича и Василька — вскоре за ними с заводом Артема, куда она пошла работать, эвакуировалась и Зося — напоминали осиротевший выводок, обычно собиравшийся вместе возле домика дяди Вани, на лавочке, где они с Марийкой когда-то коротали время за веселыми представлениями. Дядя Ваня иногда садился на кровати, оглядывал в окошко этот выводок: как-никак он был единственный мужчина и считал своим долгом пусть не оградить его от беды — тут он был бессилен, если бы даже свершилось чудо и он встал на ноги, — но хотя бы наставить и вразумить.
Дядя Ваня требовал вестей.
— Немцы подходят к Киеву, — говорили ему.