Читаем Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь полностью

Может быть, это напоминание прозвучало слишком безжалостно. Трифонов сразу поник, ничего не ответил. Решетников не чувствовал сейчас к этому человеку ни вражды, ни ненависти, ни отвращения — только глубокое безразличие. Говорят, что горе делает людей добрее, сближает, взывает к прощению. Может быть, и так. А может быть, рядом с горем, рядом с тем, что произошло, все остальное просто отступает, становится незначительным и мелким.

Трифонов все еще стоял возле него, только, казалось, уже не видел, не замечал его, взгляд его уходил мимо Решетникова, поверх открытого, усыпанного цветами гроба, и столько было в этом взгляде тоски, что Решетников поразился. Он взглянул в ту сторону, куда смотрел Трифонов. Там стояла Таня Левандовская.

Решетников не видел Таню с той самой ночи. Тогда он остался у нее вместе с Андреем Новожиловым, они ждали машину, которая должна была прийти за телом Левандовского. Тогда же Таня рассказала им, как все случилось. Умер Левандовский внезапно. Сидел в кресле, читал присланную на отзыв диссертацию, потом встал, потянулся к столику, к пузырьку с лекарством, и вдруг упал на пол. Когда Таня подбежала к нему, он был уже мертв.

Вскоре пришли две машины — в одну погрузили тело Левандовского, в другую сели Решетников, Новожилов и Таня. Эта ночь так навсегда и осталась в памяти Решетникова — две машины, несущиеся в темноте по загородному шоссе. В этой стремительной гонке, в этой пустынности обычно оживленного шоссе, в этих заснеженных кустах, на мгновение вырываемых из темноты светом фар и тут же исчезающих снова, было что-то нереальное, что-то призрачное. Красные сигнальные огоньки впереди идущей машины то приближались, оказывались совсем рядом, то вдруг начинали удаляться, отодвигались в темноту, почти исчезали. И в этом сближении и отдалении, словно в движении маятника, тоже чудился какой-то особый смысл, как будто еще раскачивались чаши весов, как будто и верно все еще могло измениться. Как после ночи, проведенной в бреду, чаще всего остается в больном воображении лишь одна какая-нибудь деталь, лишь одно какое-нибудь навязчивое ощущение, так и после той страшной ночи навсегда запали в память Решетникова эти красные огоньки. Стоило только закрыть ему глаза, и они на чикали свое движение — то приближались, то удалялись, то приближались, то удалялись…

За три дня, что не видел Решетников Таню, лицо ее исхудало, посерело, глаза были заплаканы. Первое большое горе в ее жизни… Решетников знал, что смерти своей матери она не помнила — ей было тогда всего два года. Отсутствующее, рассеянное выражение в ее взгляде вдруг сменялось напряженной озабоченностью, словно она боялась что-то забыть, что-то сделать не так. Чуть позади нее, слегка придерживая Таню под локоть, стоял высокий загорелый мужчина. И этот загар, такой неожиданный сейчас, на исходе зимы, сразу выделял его среди тех, кто собрался в этом зале. На нем ладно сидела форма морского офицера, но даже будь он в обычном гражданском костюме, и то по выправке в нем без труда можно было угадать военного человека. Сначала Решетников принял его за военного врача, за одного из учеников Левандовского, и только сейчас вдруг сообразил, кто это. «Да нашелся один чудак…» — сказала тогда Таня. И таким далеким, таким счастливым показался теперь Решетникову тот вечер на вокзале, что он едва сдержал слезы.

«Бедная Таня, — думал он, — как тяжело, как нескладно начинается твоя новая жизнь…»

Между тем академик Калашников уже открыл гражданскую панихиду. Его слабый голос — голос очень старого человека — грустно прошелестел над гробом и уступил место другим голосам, другим ораторам.

Решетников слушал эти голоса, слушал траурные речи, и его все больше тяготило несоответствие того, что случилось, что переживали они все, и того, что происходило, что говорилось сейчас в эхом зале.

«Мы вечно будем помнить тот вклад в науку, который был сделан профессором Левандовским… Он был принципиальным человеком, отличным товарищем… Спи спокойно, дорогой Василий Игнатьевич, мы никогда тебя не забудем!..»

Или с ним самим произошло что-то странное — слова вдруг утратили, потеряли свой смысл. Он слышал их и не понимал. Так бывало в детстве, когда от долгого повторения какого-нибудь слова внезапно исчезал его смысл, оно превращалось только в набор звуков. Подобное превращение пугало его, приводило в смятение его детскую душу — словно ему вдруг приоткрывалась шаткость, неустойчивость, относительность его человеческих связей с внешним миром.

И теперь с ним творилось нечто подобное.

Да что же это за слова такие, что они выражают, что значат? Да как же мы будем вечно помнить, если мы сами не вечны? И что это означает — спи спокойно?

Человек же умер! Вы же любили его, Алексей Павлович, так скажите об этом! Вам же плакать, Алексей Павлович, хочется — так плачьте!

Человек умер!

Да не прячьте вы, Фаина Григорьевна, слезы! Плачьте!

А может быть, и слов никаких не нужно, может быть, помолчать лучше? И пусть играет оркестр — покойный любил Бетховена.

— Слово предоставляется профессору Рытвину.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже