— Ты так смотришь… — шепчет Петра, задыхаясь от его прикосновений, а он просто боится закрыть глаза. Там, под веками, приходят совсем другие образы, и женщина в объятиях другая. Та, с которой связывает общая кровь. Сознательное в нем бесконечно борется с бессознательным, и второе окончательно не победило, наверное, только из-за нее. Из-за его девочки-скалы.
Он цепляется за нее, за свою осознанную реальность, как за последний оплот. Когда-то у темпла забытого бога он сделал их фотографии — обрывочные эпизоды сумасшедшей страсти и счастливой любви, только-только зарождающихся между ними. Теперь его реальность напоминает эти эпизоды. Щелчок затвора — и сознание успевает выхватить и запечатлеть какой-то момент, а затем темнота. Щелчок. И темнота.
Щелчок. Петра сидит на краешке дивана, у нее грустные глаза и голая грудь. Руки сложены на коленях. Он опускается перед ней, щекочет языком ее розовые соски, дразнит их своим дыханием, надеясь отвлечь и рассмешить.
— Ну что такое, сладенькая?
— Рука болит.
Петра показывает ладошку, перетянутую белым бинтом. В центре повязки засохла кровь. Его собственные руки давно целы, зажили, словно ничего и не было, а у нее вот… болит и кровоточит. Забрать бы ее боль на себя, он бы даже и не заметил новую среди собственного мрака и шороха голосов, а ей бы легче стало. Жаль, что так нельзя.
— Пойдем пускать кораблики?
— Кораблики? — Петра смотрит недоверчиво и растерянно.
— Да. Кораблики. Река через три месяца замерзнет, но пока для корабликов еще есть время. Пойдем.
Щелчок. Старинная бригантина, важно покачиваясь, отплывает от берега. Кривая и довольно уродливая, потому что его руки отвыкли, но вполне способная выдержать борьбу с течением хотя бы до ближайшего изгиба реки. Тканевые паруса трепещут на ветру, поддавая ей ходу. У Петры лицо счастливого ребенка. Она подпрыгивает на месте в своей тонкой, не предназначенной для цирховийской зимы курточке и хлопает в ладоши, забыв о порезе. Ранним утром еще холодно, и туман стелется над водой, хочется притопывать ногой о ногу и греть пальцы дыханием, а они, как дураки, не спали всю ночь, занимаясь — смешно подумать, — не сексом, а кораблестроением.
Петра с сияющими глазами и раскрасневшимися щеками оборачивается, берет его ладонь в свои, подносит к губам, глядя снизу вверх полным любви взглядом.
— У тебя руки золотые, Дим, — целует, и улыбается, и добавляет тихонько: — И сердце золотое. Я знаю.
Этими руками он убил стольких, что и не сосчитать, а сердце… там давно ничего не видно из-за мглы.
Щелчок. На рукаве рубашки бурые засохшие пятна — у девки от страха пошла носом кровь, стоило лишь сдавить ей горло. Он не помнит ее лица, и чем все закончилось — тоже не помнит, но раз явился домой, а не в отцовский особняк, значит, все было как всегда. Петра смотрит на эти пятна, расстегивает пуговицу на манжете, отгибает рукав, внимательно изучая его запястье. И ничего не находит. Она думает, что он порезался. Со вздохом помогает снять рубашку и уносит в стирку.
Ночью она снова будит его, вырывая из цепких лап кошмара. В полутьме тень падает на лицо, и ему требуется несколько секунд, чтобы вспомнить ее имя.
— Давай пригласим в гости твою сестру, — умоляет Петра, — тебе же хочется поговорить с ней, она тебе нужна.
Она думает, что он зовет во сне Эльзу, потому что соскучился по родным.
Когда-нибудь он наверняка не удержится и произнесет это имя, занимаясь с ней любовью, и тогда она все поймет.
Щелчок. В темпле темного он наткнулся на мать. Кажется, она слегка похудела. От переживаний? Или болезни? Нет, ее запах не изменился, она пахнет молоком, домашней выпечкой и дорогими духами и вряд ли больна. Это хорошо. С такой истовой верой смотрит, как трепещут в плошках огоньки свечей, что не замечает чудовище, притаившееся в нескольких шагах и наблюдающее за ней. Стоит в главном зале в ожидании Рамона, одного из Безликих, своего постоянного любовника. Лицо у нее в этот момент нежное, и мечтательная полуулыбка на губах. Красивая, как богиня.
Она всегда была красивой, его мать. Он и сам невольно улыбается, вспоминая, как раньше она имела привычку поглаживать по голове Эльзу, играя с той, или как все время подкладывала за столом добавку Кристофу, считая, что тот растет слишком худым. Любовь и тепло, с которым она относится к близнецам, очаровывают, и хочется протянуть руку, коснуться хоть ненадолго, почувствовать это на себе. Заманчивая, красочная, недоступная мечта.
Словно ощутив вдруг его присутствие, Ольга вздрагивает и поворачивает голову. Отблески пламени свечей продолжают играть на ее щеке, но очарование уже рассыпалось в осколки, и пора уходить, раз мать заметила его.
— Сынок.