В конце концов, может быть, не имеет смысла бороться и лучше действительно пойти ко дну, иначе всем этим тревогам и волнениям не будет конца.
3
«Калиспера, кириа, — мысленно произносил капитан Альдо Пульизи, шагая по дороге к Аргостолиону, — калиспера, генерал. Калиспера всем. Калиспера и тебе, Аргостолион, и Кефаллинии, и морю, этому древнему морю, которое неизменно следует за нами. Калиспера. Вы удивлены нашему появлению в столь поздний час? Не удивляйтесь. Не удивляйся, кириа: это знак моей любви к тебе; потому я и стучусь в твою дверь, что здесь мое единственное пристанище. Но сперва мне надо явиться с рапортом к синьору генералу. Не удивляйтесь, синьор генерал: это знак ненависти, которая гнетет нас вместе с нашими мундирами. Но, говоря по правде, синьор генерал, все мы немного устали. Так скажем Калиспера и им, синьор генерал. Калиспера и немцам».
Глава двенадцатая
1
Мы медленно возвращались в Аргостолион; неяркое зимнее солнце забрезжило между последними убегавшими вдаль тучами, выглянуло, потом снова исчезло, блеснуло и погасло, обдав пламенем воды залива и зеленый ковер леса. Воздух стал прозрачным, засветился каким-то неестественным, нездоровым светом. Шагая между пепельной голубизной моря и поблекшей зеленью сосновых рощ, я чувствовал себя, как после тяжелой болезни. Я остро ощущал неустойчивость окружавшей меня природы и красок: вот это пятно света может с минуты на минуту исчезнуть, растаять; в нем таится начало конца.
Я думал: «На любом другом острове, в любом другом месте это было бы нормальным явлением, на которое никто бы не обратил внимания, но на Кефаллинии все было иначе, все таит зародыш собственной смерти, все готово ко внезапной перемене. (Не к той перемене, которая наступает с течением времени, по прошествии лет и от которой, следовательно, все становится прочнее, приобретает глянец, камень примыкает к камню, известь и цемент твердеют, мраморную колонну обвивает плющ, корни дерева уходят все глубже и глубже в землю, прелый лист превращается в перегной, а скала на берегу моря — в мельчайшие песчинки.)»
Нет, это было нечто совсем иное. Когда я сосредоточивался на этой мысли, мне начинало казаться, что почва под ногами заминирована, мы — я и Паскуале Лачерба — шагаем по минному полю, забытому со времен войны, и каждую минуту можем подорваться.
Но Паскуале Лачерба был совершенно спокоен. Он шел рядом со мной, прихрамывая, абсолютно уверенный в себе, почти счастливый, что сад Красного Домика остался позади. Очки его сверкали белым стеклянным блеском и отражали быстрый бег облаков. Когда среди туч появлялись просветы, блеск стекол становился менее холодным и искусственным. Его худое, землистого цвета лицо со впалыми щеками, казалось, говорило: жизнь идет вперед, несмотря ни на что, несмотря на смерть — естественную и насильственную, противоестественную, то есть наступающую или по воле природы, или от руки человека.
Смерть. Паскуале Лачерба о чем-то говорил, — кажется, рассказывал о кефаллинских рыбаках, о том, как бедны жители острова, о том, что здесь отсутствует промышленность, если не считать производства угля. Да, по рассказам Паскуале Лачербы, на Эносе производилось много древесного угля: леса там особенные, дерево мягкое, очень для этой цели подходящее.
По ночам высоко в горах по всему острову дымились угольные ямы; когда уголь доходил, его отрывали, упаковывали в мешки и отправляли на мулах на шоссе, где грузили на машины. Отсюда пузатые черные грузовики отправлялись в маленький порт Сами, въезжали в трюм парома и переправлялись в Патрас. «А оттуда, — объяснял мне Паскуале Лачерба, — кефаллинский уголь на тех же самых грузовиках развозили по всем городам Греции». В его рассказе звучала гордость, будто все это делал он сам.
А я продолжал размышлять о смерти — насильственной, противоестественной и естественной. Или, точнее, о человеческом безумии, которое время от времени охватывает народы, сталкивает их между собой, внезапно заставляя забывать все, что им дорого, нарушать привычные связи и отношения, оскорблять друг друга, охотиться друг за другом, убивать.
«Достаточно одного слова, — размышлял я, — одного приказа, одного плаката на стене, и вот турист, гость страны превращается во врага. Двадцать лет назад оказался врагом и этот бедняга Паскуале Лачерба, к которому я сразу проникся симпатией и перед которым чувствую себя в долгу». («Как бы мне угостить его обедом, чтобы это не выглядело подачкой?» — раздумывал я.)
Врагами оказались и добрый капитан Агостино, и даже Катерина Париотис.