Карл Риттер поглядел на дорогу; он услышал, как подъезжает очередная колонна пленных. Об их прибытии возвещала и пыль — длинная полоса пыли по краю сосновой рощи. Он присел на низенькую стенку, ограждавшую лужок со стороны моря. Все эти стеночки, размышлял он, повсюду одинаковые. Он их повидал везде — и в Греции, и в Южной Италии. От Кефаллинии до Греции они схожи друг с другом, как олива с оливой. Да и мертвые, думал он, все схожи меж собой. Когда люди лежат на земле, между ними действительно мало разницы; они словно становятся одним и тем же человеком — одним-единственным, без различий в лицах и глазах, без разноголосицы.
Новая партия пленных выходила из машин. Сейчас начнутся те же сцены: страх, рыданья и спокойное безразличие; капеллан со своим черным крестом будет ободрять, читать молитвы. Перед казнью у пленных снова будут отбирать авторучки, часы, золотые кольца. Но главное — настанет момент осознания, переход порога, отделяющего жизнь от смерти; и вот этих мертвых, уже умерших, но еще стоящих у стенки, тоже надо будет расстреливать.
Пленные спускались с дороги, шагали по лугу; эти тоже поняли, что их ждет, без объяснений. Или они заподозрили истину уже по пути?
Они растерянно озирались; некоторые садились под оливами, другие — у стенки, запятнанной кровью. Они смотрели вокруг, на море, неподвижное и неизменное под откосом. Покорно подавали горным стрелкам и солдатам часы, кольца. Один из офицеров бросил свои часы на землю и раздавил, растоптал каблуком, вызывающе глядя в лицо немецкому солдату.
«Чего вы ждете?» — выкрикнул чей-то голос.
Снова раздались рыдания, послышались имена матерей, жен, детей; капеллану отдавали семейные фотографии, диктовали адреса.
— Капеллан, скажите моим детям…
— Если когда-нибудь увидите ее, передайте…
Карл Риттер встал.
Какой смысл имел этот бесполезный бунтарский поступок итальянского офицера? — спрашивал он себя. Зачем тот растоптал свои часы? Зачем ему, мертвому, часы? Или ручка и все остальное?
Он прошелся по жесткой земле луга, чувствуя, что эта бессмысленная выходка вызвала в нем прилив гнева, внезапного холодного гнева, от которого сжалось все внутри. Он остановился, пристально глядя на пленных.
Они ждали, сидя у стены и под оливами или стоя на фоне лазурного моря, молчаливые или плачущие; живые или уже мертвые. Ждали начала стрельбы по его приказу.
Почему, тщетно спрашивал он себя, этот итальянский офицер осмелился оскорбить солдата, его — Карла Риттера — и немецкую армию, растоптав часы? Зачем ему, мертвому, часы? — упрямо твердил он себе.
Он не мог больше двигаться, не мог сделать ни шагу по этой выжженной траве лужка. Враг — тот враг, которого он искал всегда и везде со времен спортивных лагерей, парадов, ночных факельных шествий, в сражениях, — стоял перед ним; а он не мог ступить ни шагу, не в силах выполнить свой долг до конца.
Ведь в этом-то и состоял его долг: полностью истребить врага, не останавливаясь на полдороге, вопреки усталости или бесполезным бунтарским выходкам. Его долг — наказать предателей, отмстить за измену дружбе. Свершить кровавую месть.
Таков долг, сказал он себе, и почувствовал, что лицо его покрывается испариной под взглядами пленных; таков долг, еще более тяжелый, чем опасность смерти, но именно поэтому он обязан его выполнить. Невзирая на усталость, на гнев; несмотря на выходки пленных, на их Глаза, покрасневшие от слез, на их смерть перед смертью.
Нужно было как-то двигаться, что-то делать; преодолеть эту мгновенную нелепую неподвижность, которую заметили, вероятно, и сами пленные, и солдаты. Последние тоже терпеливо ждали на той стороне луга; ждал и унтер-офицер горных стрелков.
У обочины дороги стоял открытый пикап. Чтобы добраться до него, надо было всего-навсего пересечь лужок, пройти мимо пленных и солдат. Может быть, поехав в штаб, он что-нибудь уладит; может быть, добьется, чтобы положили конец этим ненужным расстрелам — ненужным, как поступок того итальянского офицера.
Он сам поразился этой мысли. Как мог он додуматься до такого сейчас, когда враг наконец-то стоял перед ним.
На глазах у него выступили слезы ярости.
Все взгляды, наверное, устремлены на него, обер-лейтенанта Карла Риттера, на его искаженное лицо; все видят его нерешительность, его внезапный испуг. Ему показалось, что по мере того как солнце поднималось все выше над морем и соснами, в сияющем утреннем свете, вся Кефаллиния задымилась.
Он закрыл глаза. Но трупы продолжали падать во мраке так же явственно, как и наяву. Надо поехать в штаб, иначе не преодолеть этой тошноты, вызванной кровью.
Неужели никто, ни в штабе, ни здесь, никто из его солдат и горных стрелков не замечает, что голубое море принимает мутный красноватый оттенок? Что кровь вздымается вокруг острова, плещет о берега?
Наконец-то ему удалось пройти между этими противостоящими друг другу шеренгами.
Ему казалось, что он идет по границе между двумя мирами — миром живых и миром мертвых; и достаточно одного движения, одного лишнего шага, чтобы самому оказаться в мире мертвых.