— А мне какая корысть говорить-то чего людям?.. Стану я! Больно надо.
— Так вот ты возьми деньги-то… Спрячь… Чего им так на столе лежать-то… И чтоб у нас, значит, все было по-хорошему. Ну, и вот…
— Благодарим, — страдающе едва произнесла Устя и прибрала со стола комок бумажек, стараясь на них не глядеть.
— Картошку-то успели выкопать до морозов? — другим, обычным своим голосом спросил Гаврила Силантич.
— Успели, — заговорила Устя тоже уже по-новому, без прежней тяготы.
— А то больно многие не выкопали.
— Нет, мы свою всю выкопали. Да у нас нынче немного и посажено-то было.
— Мороз ныне рано хватил, — покачал головой Гаврила Силантич и, собираясь уходить, распрямился, вздохнул: —Да-а…
Надька, не спускавшая с него глаз, видела как он тяжело поднялся с лавки, сразу загородив своей шириной целый угол избы, как взял с лавки картуз, небрежно пришлепнул его к макушке, тряхнул громадной копной волос, немного постоял, видно хотел сказать что-то еще. Но ничего не сказал, попрощался, повернулся к выходу, подобрал перед низкой дверью могучую спину и вышел. Было слышно, с какой силищей прижал за собой дверь из сеней.
В течение ночи Надька несколько раз просыпалась, плакала, окликала сестру. Все страшное такое снилось…
Вот надвигается на нее гора, а потом это уже не гора, а шерстобитка, а потом не шерстобитка, а волк. У барабана шерстобитки как-то постепенно образовались: волчья пасть, волчьи клыки, волчьи глаза. Пасть разинута, глаза горят, клыки щелкают, как тогда шерстобитка. Надька хочет бежать, из всей силы выходит, а ноги ни с места, как к земле приросли. Хочет закричать, а голоса нет, язык отнялся. А машина с обличьем волка все растет, все надвигается. Вот схватывает она пастью Надькину правую руку, прокусывает зубами кисть руки насквозь, жует, пять пальцев превращаются в месиво, в кашу. По белым зубам зверя, по седым колючкам на его подбородке, течет Надькина алая кровь…
Девочка почувствовала во сне страшную боль в руке, заплакала и проснулась от собственного плача. Прежде всего переложила неудобно лежавшую больную руку. Потом стала радоваться, что все про волка было лишь сном.
Боль не унималась, а скорее усиливалась. Жгла и жгла.
А в избе все спали крепким равнодушным сном.
С полатей, с печки, изо всех углов храпели каким-то особенным, самодовольным, торжествующим храпом.
И Надька стала думать про них, про всех, так безмятежно храпевших.
Что это за люди?.. Какие они, хорошие или плохие?.. Кто они ей?.. Кто она им?..
…«И у каждого из них по две руки… Только одна она однорукая… Это даже Устя сказала сегодня Гавриле Силантичу»…
С утра опять наведывались любопытствующие бабы, будто мимо идучи. Войдут в избу, состроят сочувственное выражение лица. Пошарят вокруг навостренными глазами, послушают других, скажут и от себя несколько доброжелательных слов по поводу Надькиного несчастья и уходят.
— А вчерась, сказывают, никто больше бить-то шерсти не мог… Как ни начнут, так Надькиного мяса кусочки в шерсти попадаются… Так и бросили, разошлись…
— Добро лошадь-то умная, даром, что старая… А кабы лошадь, видя такое дело, сама не остановилась, по плечо Надькину руку затянуло бы…
Когда сельский врач и Иван Максимыч разбинтовали Надькину руку и коротким блестящим пинцетом кропотливо повыдергивали из затянувшихся швов шелковинку за шелковинкой все нитки, Надька перевела дух, перестала вздрагивать от боли, жмуриться от страху и в первый раз как следует посмотрела на зажившую руку.
Рука была не ее, чужая. И это была даже не рука, а что-то другое, чрезвычайно неприятное. Однажды на сельской ярмарке Надька видела нищего, лицо которого обезобразила какая-то болезнь, смазала в один розовый блин рот, нос, глаза. Точно такое же гадливое чувство вызвала в ней теперь и ее выздоровевшая рука. Пять пальцев, забинтованные в свое время врачом в одну кучу, так и срослись в один общий ком, в одну некрасивую, бесформенную, рубцеватую култышку, бледно-розовую и лоснящуюся, как лицо того нищего. Только один большой палец, с перевернутым ногтем, слегка выделялся из сплошной лепешки, да и тот, казалось, прирос не на месте. А четыре ногтя остальных пальцев длинно отросли и торчали по краям лепешки, как когти на лапе зверя.
Надька сперва пошевелила кистью левой здоровой руки, — быстро-быстро сжимала пальцы в кулак и разжимала. Потом попробовала проделать те же сжимающие и разжимающие движения кистью правой поврежденной руки.
Но ничего не получилось.
Глянцевитая розовая лапа с пятью белыми когтями оставалась неподвижной, несмотря на все усилия Надьки.
«Однорукая», — опять мысленно повторяла она слово, сказанной Устей.
— Не болит? — спросил врач.
— Нет, ничего не болит, — сказала Надька.
И дело с рукой считалось поконченным. И снова потянулись для Надьки обычные деревенские будни.
Необычайное в них было только то, что Надька уже не за всякую крестьянскую работу могла браться.