Я застонал и театрально откинулся на кровати. Это вызвало у Бел улыбку, но и та исчезла почти сразу, как только появилась, словно солнце на секунду выглянуло из-за туч в непогожий день. Нашей школе, как частному учебному заведению, позволялось отходить от стандартов общегосударственной программы, и милейший доктор Феррис использовал эту привилегию, заставляя учеников резать живых лягушек.
— Да уж, — сказал я. — Вам еще повезло, что в его расписании нашлось время на этот ценный урок между пиявочным лечением и описанием характера человека по его черепу.
— И не говори, — согласилась Бел. — Короче, мы сидели в лаборатории, и там жутко воняло аммиаком. У меня закружилась голова, и меня чуть, блин, не вырвало в белый эмалированный тазик передо мной.
А потом Феррис достал лягушек. По одному на каждого, никакой работы в парах. Я посмотрела на свою лягушку, распластанную на спине, и обалдела от того, какая же она маленькая. У нее было бледное, беловато-желтое брюшко, как свечное сало. Ей ввели какой-то паралитик. И если присмотреться, было видно, как этот крошечный животик поднимается и опускается при дыхании.
Феррис сказал нам быть осторожнее, чтобы не проколоть жизненно важные органы. «Вы же не хотите, чтобы они сдохли, пока мы с ними не закончили?» Он
А я… я просто… застыла. — Она сделала паузу и утерла капельку пота со лба. — Я держала скальпель и не могла этого сделать. Не то чтобы мне было противно, ничего такого, просто очень… грустно.
Поэтому я подняла руку. Феррис говорит, что от меня одни неприятности, — она отрывисто хохотнула. — Он прав, наверное. Он меня проигнорировал. Поэтому я вышла из-за стола и медленно двинулась на него с поднятой рукой, а в другой все еще сжимая в руке скальпель. Я помню, что шум разговоров, который всегда слышен на уроке, стих, а я даже не заметила, в какой момент.
«В чем дело, мисс Блэнкман?» — сказал он наконец, и так акцентировал это «мисс», и, клянусь богом, закатил глаза. «Сэр, — сказала я. Я, блин, была сама учтивость. — Они ведь ничего не чувствуют, правда, сэр?»
И он на меня окрысился. Сказал, что они под наркозом и, конечно, ничего не чувствуют. Тогда я спросила его, откуда он это знает. То есть все же читали о случаях, когда человек ложится на операцию и не может ни пошевелиться, ни слова сказать, а придя в сознание, рассказывает, что абсолютно все чувствовал.
— Интранаркозное пробуждение, — вставил я. Когда ты парализован, но в сознании, пока тебя режут. Это был мой восьмой самый большой страх в адски переполненном списке. — Происходит в 0,13 % случаев.
— Ну да, — сказала Бел. — Но никто никогда не спрашивает бедных лягушек после операции, почувствовали ли они, как в них входит нож. Для них нет никакого «после». Поэтому, когда я спросил Ферриса: «Откуда вы знаете, что они ничего не чувствуют?», я вовсе не собиралась ставить его в неловкое положение, как бы меня ни бесил этот скользкий гад. Я надеялась, что у него будет для меня ответ, потому что в лаборатории находилось две дюжины лягушек со вскрытой грудиной и я не хотела, чтобы им было больно.
Но он долго смотрел на меня, у меня даже уши и затылок погорячели. И он просто сказал — я помню его ответ слово в слово, он сказал: «Тогда убирайтесь вон, барышня, если вас это беспокоит. Постойте в коридоре и позвольте остальным заняться настоящей наукой».
И тогда я… вроде как вышла из себя. Я могла бы просто уйти. Могла бы. И
Она поджала губы, и я не мог понять, улыбка это или гримаса.
— Я перерезала им глотки.
На данном этапе мне показалось нужным уточнить:
— Лягушкам?
Она поморщилась.
— Всем до единой. Это был бедлам, кровь хлестала повсюду, парты от нее стали скользкими, Джессика Хенли и Тим Руссов завизжали, и я все думала: «Что-то они не казались такими неженками, когда сами держали скальпель». Феррис пытался остановить меня, но я легко уворачивалась, прячась между другими учениками, — я это умею. Я действовала наверняка. Я избавила две дюжины лягушек от мучений. Быстрыми, уверенными движениями. Самая безболезненная смерть, не считая азотной асфиксии.
Я не стал спрашивать, откуда ей это известно.