С одним из них, Руби, мрачноглазым, с размятыми беспокойными кистями москвичом, Лотта встретилась в Мюнхене, на выставке "Бунт и прорыв", и мир чуть повернулся на своей оси. Да и красавец Руби ощутил упругий и горячий толчок крови во всем своем большом теле; взгляд его смягчился и сделался грустно задумчивым, а затем и вовсе вспыхнул опасным пламенем. И родился шелковистый всплеск, и волна обежала Божий космос, и вернулась на свое место - в Мюнхен, на выставку "Бунт и прорыв", к картине Руби "Супрематическая композиция №11", перед которой художник и Лотта стояли, пораженные симфоническим небесным громом. Неисповедимы пути Господни, замысел его скрыт от нашего взора - к счастью.
Полтора года спустя Руби и Лотта, вполне счастливые, уже ютились в подмосковной бревенчатой дачке, посреди лесного участка, а дети ганноверского искусствоведа, нелепо унесенного "испанкой", зубрили основы грамоты и счета в баварском детском пансионате "Корона королей". Судьба их сложится горько: спустя годы, уже юношами, они присоединятся к матери и отчиму, и один, младший, умрет от заражения крови на нарах сталинского концлагеря, а старший вернется накануне войны в свою отчизну с тавром "красного" и "жидовского пасынка" и закончит дни в концлагере гитлеровском.
Все это будет, случится - но потом... А покамест Лотта с ее знаменитым мужем жили на этой дачке, и знаменитость Руби никому не мешала, а, напротив, была красива и удобна, и из этой яркой освещенности отдаленные предметы казались черными и неживыми. Время шло боком, враскачку, таежная каторга и расстрельные подвалы были за пределами видимости, то есть как бы и вовсе не существовали в природе.
Правда, и в дачные леса залетал время от времени ночной чекистский "воронок", и культурных милых соседей сметало вороненым крылом классовой борьбы. И Малевич, выйдя из тюрьмы - вот, выпустили все же, разобрались же! - словно проглотил язык, и любимейшее его слово "супрематизм" даже ненароком, даже геометрически усеченно не срывалось с его решительно сведенных губ. Но не всех ведь подряд и хватали - вон, блаженного Филонова не трогают, и Татлин-Летатлин свободно бренчит на своей бандуре. Да и он сам, Руби, несомненно, чуждый водянистому напору социалистического реализма и к тому же с женой-иностранкой, почти по-прежнему пользуется уважением и подрабатывает в журнале: фотографирует, макетирует. Чуждый - а жив и на свободе, и не он один... В Европе война, мир бесится, железом решаются судьбы народов и стран - это ведь надо понимать! А раз так, значит, надо не высовываться, и тихо сидеть на даче, и убрать со стен привезенные Лоттой из Дрездена картинки Клее, и Кандинского, и Маркузе из коллекции покойного искусствоведа, скошенного "испанкой" и не дожившего до этих тревожных времен. Убрать - на всякий случай, хотя это бессмыслица, идиотизм: сам Руби висел недавно среди этих мастеров на "Выставке дегенеративного искусства" в Мюнхене. Москва, конечно, не Мюнхен, но спокойней все-таки снять.
И сняли, убрали на чердак. Презрительно и страшно зияли квадраты и прямоугольники, открывшиеся на стенах на месте снятых картин.
Потом обрушилась война, как снег на голову. Немцы стояли под Москвой. От волнений и наступившей бескормицы у Руби открылась застарелая легочная каверна. Скоротечный туберкулез убил его в последний день уходящего 1941 года. Кряхтели и трещали от необычного для этих мест мороза заснеженные деревья на дачном участке.
Год с лишним спустя пришел черед Лотты. Как этническая немка, родом из Дрездена, она была выслана в Сибирь, в бессрочную ссылку. Мир, однако же, не без добрых людей: оставшиеся еще в живых и на свободе влиятельные друзья покойного Руби взялись хлопотать из последних сил, и хлопоты принесли плоды: Лотта в конце концов очутилась в городе Новосибирске, вместо того чтобы сгинуть без следа на просторах Колымы. И на том спасибо.
- Тебе нравятся эти цветы, девочка? - спросила Лотта, тяжело опускаясь на табуретку. Ноги у нее болели, отекали. - Ты любишь вышивать?
- Я не умею, - сказала Мири. - У нас в Краснополье...
- Приходи ко мне, я буду тебя учить, - сказала Лотта. - А что тебе нравится в этих цветах? - В ее голосе, грудном и низком, слышалось благожелательное любопытство.
- Это как картина, - сказала Мири, - только не кисточкой, а нитками. Даже еще лучше.
- Хорошо! - Лотта кивнула массивной головой с одутловатым квадратным лицом. - Очень хорошо, девочка! Обязательно приходи!
Она жила в том же бараке, в такой же комнате - только на первом этаже; от промерзшей земли сквозь дощатый пол тянуло мамонтовым холодом. В комнате было по-немецки чисто и прибрано: железная койка у стены, тумбочка, флакон одеколона "Красная Москва" на тумбочке. Над койкой, на стене, на скрученном шнурке висел диковинный алтайский талисман, собранный из обточенных кусочков кедра и крохотных бараньих косточек - "оберег". На стук в дверь из комнаты послышалось "Войдите!", и Мири, перешагнув порог, увидела Лотту - с веником в одной руке и прямоугольной картонкой в другой.
- Давайте я! - подпорхнула Мири. - Я подмету!