- А получится тогда, - продолжал Терехов, - что вольная как член вашей семьи автоматически становится ссыльной со всеми вытекающими отсюда последствиями. Разъяснение ясно? - Он отодвинул от себя папку. - Но вы имеете право возбудить ходатайство в общем порядке. Я рассмотрю.
- Ясно, гражданин начальник, - сказала Лотта и поплелась к двери. Ноги плохо ее держали, сердце билось, как под гнетом.
Выйдя на Красный проспект, она нашла скамейку и села. Надо было взять с собой валерьянку, да разве все упомнишь. Вот тебе и удочерение! Этот начальник сидел, как царь Соломон в суде. Почему он ее предостерег? Ведь всего один шаг, один маленький неверный шажок - и Мири стала бы ссыльной, и ей грозили бы те же двадцать лет каторжных лагерей. Какая жуткая страна, какое страшное время! Почему он предупредил? Может, по ссыльным они выполнили план, больше им не требуется? А по мертвым - выполнили? Он вернется домой со службы, этот полковник, и расскажет жене, как к нему пришла какая-то немка, какая-то тупая идиотка, и они будут смеяться за ужином. А ведь он спас Мири, хотел он того или нет. Как же непостижимо устроен этот мир, как узорчато! И невозможно понять ход событий.
Болело сердце, не отпускало. Добраться бы до дому и лечь. Нельзя распускаться, нельзя болеть. Когда-то знакомые люди считали, что у нее, у Лотты Мильбауэр, сильный характер, почти мужской. Вот и надо держаться - не для себя, для этой девочки, у которой жизнь началась со смерти. Нужно завтра же пойти к нотариусу, это не запрещено, это можно. Как ни удивительно, нотариус имеет большее влияние на вечность, чем полковник Терехов. Если б полковник об этом догадывался, он бы велел отменить нотариальные услуги для своих подопечных. Но - вот ведь, не догадывался.
Вечером, отлежавшись, Лотта взялась разбирать архив. Мири, отперев ключиком большой желтый чемодан из добротной немецкой кожи, подавала ей связки бумаг, пачки писем и фотографий. До дна чемодана было далеко. Лотта неторопливо распускала тесемки, открывала папки.
- Вот набросок Мондриана, смотри, - сказала Лотта, передавая рисунок Мири. - Он дружил с моим первым мужем, часто у нас бывал. Однажды он пришел и принес щенка золотистого пуделя. И говорит: "Назовите его Мондри, он будет вас любить, как я..." Хорошо бы кто-нибудь подарил нам щенка, а, Мири? Пуделя или таксу.
- Я знаю, где достать котенка, - сказала Мири. - В котельной их целых шесть, истопник всех хочет утопить.
- Посмотри эту фотографию, - сказала Лотта. - Вот Руби, молодой. А это Малевич. Они работали когда-то вместе, в Витебске. Руби говорил, что у Малевича был тяжелый характер.
- Они поссорились? - спросила Мири.
- Ну не то, чтобы поссорились... - сказала Лотта. - Просто дружбы у них не получилось. Они, видишь ли, по-разному оценивали кое-какие приемы в искусстве, профессиональные приемы. - Она взглянула на Мири - не скучно ли ей.
- А какие? - спросила Мири.
- Значение перспективы, например, - сказала Лотта. - В этом нелегко разобраться.
- Я попробую запомнить, - сказала Мири. - А потом разберусь, когда пойду учиться... Но я все равно за Руби! - Она глядела на скрестившего руки Малевича почти сердито.
- Почему же? - опустив фотографию на стол, с изумлением спросила Лотта.
- Потому что я за наших, - объяснила Мири.
- Очень хорошо... - сказала Лотта. - Вот эту тетрадь тебе обязательно надо будет прочитать, это заметки Руби о методах передачи движения в живописи. Картина, он считал, не должна казаться застывшим набором линий, картина должна пульсировать и жить.
- Как человек? - уточнила Мири.
- Пожалуй, вместе с человеком, - подумав, сказала Лотта.
- И умирать вместе с ним? - спросила Мири.
- Нет, - сказала Лотта. - Картины не умирают. Вот погляди - разве такое может умереть?
Она достала из папки и держала в руках лист плотной бумаги, на которой пером, непрерывной тонкой линией была изображена обнаженная женщина на диване с высокой овальной спинкой. Женщина полулежала, одна ее нога, свешиваясь, пальцами касалась пола, а подбородком она опиралась о раскрытую ладонь согнутой в локте руки. Еще чуть-чуть - и обнаженная соскользнет с дивана, подойдет к окну, оставшемуся за границей рисунка, и, драпируя наготу кружевной белой занавесью, выглянет на улицу.
- Модильяни, - сказала Лотта. - И больше никто так не умел. Никто и никогда.
- А ее как зовут? - неотрывно глядя на рисунок, спросила Мири. - Это ваша знакомая?
- Нет, - улыбнулась Лотта. - Это его знакомая... Видишь, ты спрашиваешь о ней, как о живом человеке. И через пятьдесят лет твоя внучка будет спрашивать у тебя то же самое. А она умерла, и Модильяни нет в живых.
Стол был уже сплошь покрыт бумагами, а чемодан разобрали лишь наполовину. Лотта мельком заглядывала в письма, называла имена людей на фотографиях: