– Привычка есть привычка.
– Привычку еще нужно приобрести.
– Вот и я о том же. Завари ей чаю.
– Занятия отнимают у нее больше сил, чем кажется на первый взгляд. А кофе расслабляет.
– Потому он и опасен, – сказал Генрих.
– Он не опасен.
– Все, что расслабляет, опасно. Если ты этого не знаешь, то с таким же успехом я мог бы и со стенкой поговорить.
– Марри, наверно, тоже предпочитает кофе, – сказал я, сознавая, что в моем голосе звучит нотка торжества.
– Ты хоть понимаешь, что сейчас сделал? Взял банку кофе и отнес ее к стойке.
– Ну и что?
– Это не обязательно. Мог бы оставить ее у плиты, там, где стоял, а потом пойти к стойке за ложкой.
– Значит, по-твоему, я зря взял с собой банку кофе.
– До самой стойки ты донес ее в правой руке, поставил, чтобы выдвинуть ящик, чего не хотел делать левой, потом достал ложку правой, переложил в левую, правой взял банку кофе и вернулся к плите, где снова ее поставил.
– Многие так делают.
– Это бесполезные телодвижения. Люди совершают несметное количество бесполезных телодвижений. Тебе следовало бы посмотреть, как Баб делает салат.
– Люди не обдумывают каждое незначительное движение, каждый жест. Несколько лишних движений вреда не причиняют.
– А за всю жизнь?
– Что ты сэкономишь, если не будешь делать лишних телодвижений?
– За всю-то жизнь? Сбережешь уйму времени и энергии, – сказал он.
– Для чего?
– Чтобы дольше прожить.
По правде говоря, я не хочу умирать первым. Будь у меня выбор между одиночеством и смертью, я сделал бы его за долю секунды. Все, что я говорю Бабетте насчет прорех и брешей, – чистейшая правда. После ее смерти я потерял бы почву под ногами, принялся бы разговаривать со стульями и подушками. Не дай нам умереть! – хочется крикнуть тому небу пятого века, сияющему тайной и спиральным светом. Пусть оба мы будем жить вечно – в болезни и здравии, слабоумные, старчески болтливые, беззубые, желчные, полуслепые, одержимые галлюцинациями. Кто решает такие вопросы? Что лежит за пределами земного мира? Кто ты?
Я смотрел, как кипящий кофе поднимается по центральной трубке и сквозь сеточку попадает в маленький запотевший шарик. Дивное и мрачное изобретение, такое аллегорическое, хитроумное, мирское, подобное философскому спору, переведенному на язык земных вещей: воды, металла, кофейных зерен. Никогда еще я так внимательно не смотрел на кофе.
– Когда горит пластиковая мебель, человеку грозит отравление цианидом, – сказал Генрих, постучав по столу, покрытому «формикой».
Он съел зимний персик. Я налил чашку кофе для Марри и вместе с сыном поднялся в комнату Денизы, где в то время стоял телевизор. Он работал почти без звука, а девочки были увлечены беседой с гостем. Марри с довольным видом сидел посреди комнаты на полу и делал записи, а рядом, на ковре, лежали его пальто с деревянными пуговицами и шапка-ушанка. Пространство вокруг изобиловало принципами и идеями, памятниками детства, вещами, с которыми Дениза не расставалась с трех лет, – от нарисованных на бумаге часов до плакатов с оборотнями. К своим первым шагам по жизни Дениза относится с покровительственной нежностью. Она прилагает все усилия, чтобы возвращать вещи на место, беречь, хранить в неприкосновенности, дорожа ими как объектами воспоминаний. Это часть ее стратегии в мире меняющихся привязанностей, способ наладить прочные связи с жизнью.
Не заблуждайтесь. К этим детям я отношусь серьезно. На взгляд человека со скромными способностями к изучению характеров, они не представляют собой ничего особенного. Но это полноценные личности, наделенные многими дарованиями и полные кипучей энергии. В мире детей нет дилетантов.
Генрих встал в углу комнаты, заняв, как обычно, позицию критически настроенного наблюдателя. Отдав Марри чашку кофе и собравшись было уходить, я мельком взглянул на экран телевизора. У двери я остановился и посмотрел еще раз – повнимательней. Все правильно, не померещилось. Я зашипел на ос тальных, требуя тишины, и все озадаченно, недовольно повернулись ко мне. Потом, проследив за моим пристальным взглядом, обратили внимание на телевизор, упрямо продолжавший работать в ногах кровати.
На экране было лицо Бабетты. Слова замерли у нас на устах, и в комнате воцарилось молчание, глухое и настороженное, как рычание зверя. Смятение, страх, изумление стекли с наших лиц. Что это значит? Почему она появилась там, в черно-белом изображении, в строгой рамке? Быть может, умерла, пропала без вести, освободилась от телесной оболочки? Быть может, это ее душа, внутренняя сущность, некое двухмерное факсимиле, выпущенное на волю при помощи технических средств, получившее возможность плавно перемещаться по диапазонам волн, по энергетическим уровням, и задержавшееся, чтобы попрощаться с нами с флюоресцирующего экрана?