– Надо быть полным психом, чтоб жениться на бабе, которая ходит молиться в дом на колесах.
Лукавил Вернон: под маской простачка в ожидании подходящего момента скрывались живой, пытливый ум и природная проницательность. Бабетте это действовало на нервы. Она не раз видела, как он бочком подходит к женщинам в общественных местах, чтобы невозмутимо, с непроницаемой физиономией задать какой-нибудь каверзный вопрос. Бабетта отказывалась ходить с ним в рестораны, опасаясь его экспромтов перед официантками – замечаний интимного свойства, выверенных до последнего слова реплик в сторону и комментариев: так говорил бы какой-нибудь ветеран радиопрограмм для полуночников. В такие минуты он не раз приводил ее в ярость и смущение, и она сидела как на иголках в обитых искусственной кожей кабинках.
И вот Бабетта вошла – в спортивном костюме перед своим утренним забегом вверх по ступенькам стадиона. Она увидела за столом отца, и тело ее, казалось, лишилось движущей силы. Ноги подкосились, и она остановилась на полусогнутых. В ней сохранилась лишь одна способность – в изумлении разинуть рот. Она будто пародировала разинувшую рот женщину. Она была воплощением разинутости рта, недостижимым идеалом – не менее смущенным и встревоженным, чем я в тот миг, когда увидел Вернона во дворе, неподвижного, в мертвой тишине. И сейчас я наблюдал, как ее лицо заливает беспомощное изумление.
– Мы разве знали, что ты приедешь? – спросила она. – Почему ты не позвонил? Ты никогда не звонишь.
– Ну, приехал. Подумаешь. Би-бип.
Бабетта по-прежнему стояла на полусогнутых, пытаясь свыкнуться с его грубоватым появлением, жилистой фигурой и потасканным видом. Какой эпической силой, должно быть, показался он ей, воплотившись у нее на кухне, родитель, отец, задубевший от прожитых лет, ходячая история многочисленных связей и отношений, приехавший напомнить ей, кто она такая, сорвать с нее личину, цапнуть ее невнятную жизнь, – без предупреждения.
– Я могла бы все подготовить. Ты ужасно выглядишь. Где ты будешь спать?
– А где я спал в прошлый раз?
Пытаясь вспомнить, оба посмотрели на меня.
Мы готовили завтрак и ели, дети спускались вниз и подходили к Вернону, тот целовал их и ерошил им волосы, время шло, и Бабетта привыкала к ленивой личности в залатанных джинсах, а я начал замечать, с каким удовольствием она вертится поблизости, хлопочет вокруг него, внимательно слушает. Наслаждение сквозило в привычных жестах и машинальных ритмичных движениях. Иной раз приходилось напоминать Вернону, какие продукты он больше всего любит, каким образом приготовленными и приправленными их предпочитает, какие анекдоты рассказывает лучше всего, какие фигуры былых времен – просто дураки, а какие – шуты гороховые. Из Бабетты рекой текли обрывки воспоминаний об иной жизни. Изменился ритм ее речи, она заговорила, как в деревне. Стали другими слова, их значения. Передо мной была девчонка, которая когда-то помогала отцу шлифовать и отделывать старый дуб, поднимать с половиц батареи отопления. Годы, когда он плотничал, его увлечение мотоциклами, татуировка у него на бицепсе.
– Ты скоро станешь похож на жердь, папа. Доешь картошку. На плите есть еще.
А Верной говорил мне:
– Такой невкусной жареной картошки, какая получалась у ее матери, уже вряд ли где поешь. Разве что в государственном парке. – Тут он поворачивался к Бабетте: – Джек знает, за что я терпеть не могу эти парки. Сердце не трогают.
Мы переселили Генриха вниз, на диван, и предоставили Вернону отдельную комнату. Нас нервировало, когда мы заставали его на кухне и в семь утра, и в шесть, да и в любой неурочный час, когда я или Бабетта спускались вниз сварить кофе. Складывалось впечатление, будто Вернон полон решимости перехитрить нас, вызвать у нас чувство вины, доказать, что как бы мало мы ни спали, он спит еще меньше.
– Я тебе так скажу, Джек. Вот стареешь и начинаешь понимать, что к чему-то готов, – только не знаешь, к чему. Все время готовишься. Причесываешься, стоишь у окна и смотришь на улицу. У меня такое чувство, будто где-то рядом постоянно шныряет какой-то суетливый человечек. Вот почему я вскочил в машину и сразу к вам.
– Рассеять чары, – сказал я. – Удрать от рутины. Рутина, доведенная до крайности, Верн, может быть смертельно опасной. У меня один друг утверждает, что именно поэтому люди и берут отпуск. Не чтобы отдохнуть, пережить волнующие приключения или побывать в незнакомых местах, а чтобы спастись от смерти, которая таится в рутине.
– Он что, еврей?
– Какое это имеет отношение к делу?
– У вас кровельный желоб покосился, – сказал он. – Ты же знаешь, как его починить, да?
Вернон любил слоняться по двору, поджидая мусорщиков, телефонных мастеров, почтальона, разносчика вечерних газет. Человека, с которым можно поболтать о технических приемах и операциях. О специальных методах. О маршрутах, интервалах, снаряжении. Сведения о занятиях не по его части развивали его цепкость ума.