– А вот это уже классовая неприязнь. Никакой я не рантье, а стипендиат частной стипендии, а ты – обыкновенный люмпен.
– Люмпен, люмпен, – согласно кивнул Костек. – И потому прошу тебя поставить мне еще одно пиво. А остальным – кто что пожелает. Полагаю, ты хочешь, чтобы мы выслушали тебя до конца.
– У меня есть бабки, – сказал Гонсер.
– Это всем известно. Погоди, придет и твой черед, – объявил Костек и выпрямился на стуле, чтобы подозвать официантку. Наступил некий перерыв, как на собрании. Бандурко замолчал, глядя в бокал с вином. Похоже, он разозлился на идиотские шутки, прервавшие поток слов, и теперь никак не мог заново связать ниточки, а верней сказать, собрать эмоции, позволившие ему разглагольствовать без передышки целых полчаса. Потому что речь его была продуктом вдохновения. Бандурко вообще был человек вдохновения. И все это знали. А еще он был зелотом. Впечатлительно-пылким, и его очень легко было ранить; может, потому мы и сидели, молчали, пока Костек не подпустил эту свою шпильку и не выпустил воздух из воздушного шарика Василя. А когда подошла официантка, наш круг окончательно сломался, и все мы начали говорить о всяких глупостях, о том, что было вчера, сегодня, что мы будем делать завтра, с кем мы это хотим делать и с кем это делали прежде. Гонсер долдонил о делах, о своей машине, о делах, о машине и возбуждался в точности как Бандурко, только возбуждение проявлялось у него легким заиканием да капельками пота на лбу.
– Черт, я же за рулем, – вспомнил он и отодвинул чуть початый бокал пива, снял очки, протер их о джинсовую куртку, потом опять попытался заговорить о том же самом, но Малыш его уже не слушал; обычным своим неспешным и спокойным голосом он что-то доказывал Василю, помогая себе ладонью, которой он разрубал воздух на ровные, толстые пласты. Костек сидел, как и прежде, пил, и ничто не предсказывало, что через минуту он отставит пустой бокал, бросит «пока» и выйдет, а секунду спустя и я скажу: «Ладно, я тоже пошел», – выскочу вслед за ним, догоню в гардеробе и увижу, как он оглядывает витрину с сигаретами и показывает старушке на «Экстракрепкие». Но окликать его я не стал. Он не оглянулся. Я выждал с минуту и вышел на мокрую улицу, чтобы поразмышлять о Василе Бандурко.
4
А сейчас я смотрел на его неподвижное, умиротворенное лицо и мог бы дать голову на отсечение, что на губах у него блуждает легкая улыбка. Нет, то не была игра теней, и это было не трепетание красно-золотых отблесков огня. То была радость победы. Она пробивалась даже сквозь маску сна. Потому что в конце концов Бандурко одержал победу, убедил нас, что наша жизнь и говна не стоит и мы обязаны что-то совершить. А уж он отлично знал, что именно.
Та речь в пивной, пусть и не совсем удачная, была всего-навсего вступлением. Потом он подлавливал нас поодиночке, и, видно, ему пришлось следить за нами, потому что мы сталкивались с ним в автобусе, в кабаках, где-нибудь на улице; домой он к нам не заходил, наверно догадываясь, что там у нас запас сопротивления побольше, что устоявшийся мирок защищает нас от безумств.
Так что – улицы, мосты, засады; однажды он вскочил вслед за мной в такси, а уже через десять минут вылез в каком-то совершенно безнадежном месте, чуть ли не в Служевце Пшемысловом; в воскресенье там не было ни живой души, и он, наверное, бродил среди кубов из стали и стекла, сворачивал в проходы между складами и ангарами, чтобы упражняться в риторике, поститься в пустыне, иметь видения и пророчить гибель Иерусалима из гофрированного железа.
Не имею представления, кого он завербовал первым. Мы время от времени встречались, однако при упоминании о Василе все ограничивались кратким: «Бзик прошел».
Страшно забавная игра. Кто же был первым? Малыш? Костек? Гонсер?
Я мог бы на все это плюнуть, но ночь тянулась бесконечно. Итак, Малыш? Гонсер? Нет, Гонсер навряд ли. Из всех нас ему было что терять, да и храбрецом он не был. Но он был сентиментален, и, возможно, именно это ему в конце концов помогло обрести храбрость, чтобы крикнуть: «Ребята! Я с вами!» – в последний момент, когда ребята уже сворачивают за угол улочки с одноэтажными домами, похожими на то здание вокзала, но только некрашеными, потому что никому никогда в голову не приходило их покрасить. «Ребята! Я с вами!» – хотя он знал, что мы отправляемся на одну из тех опасных вылазок, которые кончались бегством от разъяренного голого мужика, потому что старший из нас, Рыжий Гришка, когда ему надоедало любоваться лесной порнографией, вылезал из кустов и произносил что-нибудь вроде: «Который час?» – или: «Не кричи, малышка, от ебли[2] еще никто не умер».