Весь следующий день она веселилась, как могла. Сбежались девушки чуть ли не со всего околотка посмотреть ее подвенечное платье из белой альпаги, тюлевую фату и флер д'оранжевый венок. Прекрасное пальто, которое ей купили вскладчину все три сестры, вызывало всеобщий восторг. Под вечер приехала из Богатыревичей пани Богатыревич, которую пригласили в свахи, и привезла чуть не целый воз пирогов и всякого печенья на свадьбу, а Салюсе розовый чепчик, прелестный, как конфетка, от городской модистки. От Богатырезичей до Толлочек было порядочное расстояние, оттого она и приехала заблаговременно, но, главное, ей польстило, что в свахи пригласили именно ее, а не Стецкевичову, другую тетку Салюси, которая жила на хуторе, совсем неподалеку отсюда. К вечеру того же дня приехали также два пана Богатыревича и один пан Стецкевич из Стецек; дом наполнился оживленными разговорами, и не только в усадьбе, но и по всему околотку запахло и зашумело свадебным пиром, словно заиграл вступительный аккомпанемент. Салюся горячо расцеловала тетку за розовый чепчик и попросила ее как опытную хозяйку выбрать с ней вместе из братнина скота двух коров. Потом ей и всем собравшимся девушкам показала своих овечек, лен, коврик с оленем и другие сокровища из своего приданого. После этого Панцевичова позвала ее помочь ей на кухне, где с утра топилась печка и огонь пылал, точно в пекле. Вернувшись из кухни, в большом фартуке, с засученными по локоть руками, она долго и весело разговаривала со Стецкевичем и одним из Богатыревичей, а Юзик Лозовицкий и Адась Струпинский чуть себе усы не повыдирали: с такой яростью они их крутили — из ревности и для форса. Спать она легла поздно, от усталости быстро уснула и крепко спала, когда ее разбудили чьи-то поцелуи и объятия. Открыв глаза, Салюся увидела Коньцову; вся в слезах она сидела на постели сестры и, целуя ее, говорила:
— Салька! Сегодня твой девичник! Как же я рада, Салька, что уже завтра увижу тебя замужней женщиной, что у тебя обеспеченное будущее и что все так хорошо у тебя наладилось. Я всегда тебя любила больше всех сестер, и ты была так добра к моим детям, когда они хворали… И я так рада, так рада, что сегодня, наконец, твой девичник!
Салюся вскочила и села на постель; волосы у нее разметались во сне, глаза были широко раскрыты; выпрямившись как струна, она крикнула, чуть не обезумев от страха:
— Иисусе, Мария! Завтра, уже завтра!
И не успела Коньцова и слова вымолвить, как она повисла у нее на шее и, крепко прижавшись к ней, заговорила, дрожа как в лихорадке:
— Не хочу… не хочу… я не хочу так скоро!.. Анулька, дорогая моя, золотая, спаси меня, помоги, скажи Константу, чтоб он отложил свадьбу… упроси ты их всех за меня, уговори их, будь моей заступницей… если ты в бога веруешь… если детям своим желаешь счастья… спаси меня… пусть отложат свадьбу… я не хочу так скоро, не хочу, не хочу!..
Она целовала руки сестре и обливала их слезами. Коньцова, удивленная и испуганная, вначале старалась ее уговорить, мягко и ласково объясняя, что этого сделать нельзя, что из-за пустой прихоти лишаться такой партии не следует и что отложить свадьбу Константы ни за что не согласится. Но, когда Салюся снова бросилась целовать ей руки, моля за нее вступиться, Коньцова вышла из терпения и заявила напрямик, что из-за ее пустых прихотей не намерена ссориться с родней, что все бы ее сочли сумасшедшей, если бы накануне свадьбы она просила ее отложить, и советовала Салюсе бросить эти причуды. Если же она ее не послушает, поднимет шум и, упаси бог, отвадит Цыдзика, — пригрозила Коньцова, — то, при всей своей любви к Салюсе, она откажется от нее, не будет считать сестрой и навсегда закроет перед ней дверь своего дома. И разгневанная, но со слезами на глазах, потому что, несмотря ни на что, она нежно любила Салюсю, Коньцова пошла помогать на кухню, где старшие сестры пекли "гусаков" — продолговатые коржики, которыми невесте полагается на девичнике потчевать гостей.
Весь день в доме была суматоха: стряпали, жарили, пекли, приходили и уходили гости, болтали, смеялись, подшучивали над нарядом невесты. Против обыкновения, косы у нее растрепались, платье было надето кое-как и криво застегнуто; с ввалившимися глазами и пылающими пятнами на щеках, она ходила как потерянная среди всей этой суетни, отвечала невпопад или вовсе не отвечала и своей рассеянностью только мешала сестрам, так что в конце концов ее прогнали из кухни.
Уже смеркалось, когда в сени вошел Габрысь и, испугавшись сутолоки, встал у дверей. Его высокая, прямая, как шест, фигура в долгополом кафтане, с поникшей, будто сломанная маковка, головой и горшочками миртов в обеих руках забавляла молодежь, толпившуюся в сенях, и на него градом посыпались шутливые вопросы и насмешки:
— А-а, Габрысь пожаловал, что скажете?
— Что же вы на соседкин девичник не принарядились? Зачем это вы свои мирты отдаете? Приберегли бы на собственную свадьбу!
— А вы когда свадьбу справляете?
— Что вы, Габрысь, не женитесь? На такие хоромы, как ваши, верно, немало охотниц польстится!