— Не нужно мне ваше уважение, — вскинулся писатель. — У нас есть такое присловье: «С извинений шубы не сошьешь». Нечто вроде этого я и имею в виду. Мне приятно, что вы меня уважаете, но мне нужна конкретная помощь. Выслушайте меня. — Левитанский стукнул рукой по столу. — Я в отчаянном положении. Пишу я уже очень давно, но почти ничего не опубликовал. Когда-то один-два редактора, мои приятели, говорили мне — в частной беседе, — что они в восторге от моих рассказов, но что я нарушаю все принципы социалистического реализма. То, что вы определили как беспристрастность, они сочли натуралистическими перехлестами и сентиментальщиной. Слушать такую чушь — трудно. Давать такие советы — все равно что сказать пловцу: плавать плавай, но ногами не двигай. Вдобавок меня они предостерегали, а перед другими выискивали для меня оправдания, ну а мне это не по душе. Но даже и они говорили: надо рехнуться, чтобы предлагать такие рассказы в официальные органы, хоть я и пытался объяснить им, что считаю Советский Союз великой страной, вот почему я так поступаю. Великой стране не страшны произведения художника. Великая страна крепнет, оттого что в ней творят писатели, живописцы, музыканты. Я так им и сказал, но они говорят, что я отошел от реализма. Вот почему меня не приглашают в Союз писателей. А без этого публиковаться трудно. — Он кисло улыбнулся. — Они потребовали, чтобы я прекратил приносить рассказы в журналы, ну я и прекратил.
— Сочувствую, — сказал я. — Когда угнетают поэтов, это, по-моему, ни к чему хорошему не приводит.
— Дальше так продолжаться не может, — сказал Левитанский, положив руку на сердце. — У меня такое ощущение, точно меня заперли в ящике стола вместе с моими рассказами. Я должен выбраться оттуда, иначе я задохнусь. С каждым днем мне все труднее писать. Просить незнакомого человека о такой серьезной услуге очень трудно. Жена отговаривала меня. Она на меня сердится, да и опасается последствий, но дальше так жить я не могу. Я знаю: я — значительный советский писатель. И мне нужны читатели. Я хочу видеть, как советские люди читают мои книги. Хочу, чтобы мое творчество оценили не только мы с женой. Хочу, чтобы все увидели — моя проза тесно связана с русской литературой, как прошлого, так и настоящего. Я продолжаю традиции Чехова, Горького, Исаака Бабеля. Я знаю: если мои рассказы опубликуют, меня ждет признание. Жизнь без внутренней свободы для меня невозможна — вот почему вы должны мне помочь.
Исповедь его хлынула бурным потоком. Я намеренно употребил слово «исповедь», потому что плюс ко всему меня рассердил исповедальный характер его речей. Я никогда не любил исповедей, цель которых — хочешь ты или не хочешь — втянуть тебя в свои проблемы. Русские тут непревзойденные мастера, это видно по их романам.
— Я сочувствую вашим трудностям, — сказал я. — Но я всего-навсего турист, в Москве проездом. И наши отношения весьма эфемерны.
— Я прошу не туриста, а человека, — горячился Левитанский. — Ведь вы тоже свободный журналист. Теперь вы знаете, что я собой представляю и что у меня на душе. Вы в моем доме. О чем еще я могу просить? Я предпочел бы опубликовать мои рассказы в Европе, скажем в «Мондадори» или «Эйнауди»[36]
, но, если вы не можете устроить их в Италии, я согласен на Америку. Когда-нибудь мою прозу прочтут и здесь, скорее всего, после моей смерти. В этом заключена убийственная ирония, но мое поколение свыклось с таким положением вещей. Умирать прямо сейчас я не собираюсь, и мне было бы отрадно узнать, что мои рассказы живут по крайней мере на одном языке. Мандельштам писал, что его сохранит чужая речь. Лучше так, чем ничего.— Я, как вы говорите, знаю, кто вы, но знаете ли вы, кто я? — спросил я. — Я — самый обычный человек и, хотя статьи пишу недурно, богатым воображением не наделен. В моей жизни — так уж сложилось — не было ярких событий, если не считать того, что я развелся, после чего женился, и весьма счастливо, на женщине, о смерти которой скорблю до сих пор. Сюда я приехал, можно сказать, чтобы развеяться, и не намерен ставить себя под удар и подвергать опасности, Бог знает с чем сопряженной. Более того, и это главное, что я хочу сказать: я бы ничуть не удивился, если бы оказалось, что я уже под подозрением и могу скорее навредить вам, чем помочь.
И я рассказал Левитанскому об эпизоде в киевском аэропорту.
— Я подписал документ, который даже не мог прочитать, — ну не глупость ли?
— Это было в Киеве?
— Да.
Он засмеялся, но смех его звучал безрадостно.
— Если бы вы прилетели прямо в Москву, ничего подобного не случилось. На Украине вы имели дело с невежами, с темными людьми.
— Вполне возможно, однако бумагу я подписал.
— У вас есть копия?
— Не с собой. Она в гостинице, в ящике стола.
— Я уверен, что это всего-навсего расписка: по ней вы сможете получить свои книги при отлете из Советского Союза.
— Вот этого-то я и опасаюсь.
— Чего вы опасаетесь? — спросил он. — А получить обратно потерянный зонтик вы бы тоже опасались?