Но познать самого себя оказывалось труднее, чем познать другого. А главное – жизнь продолжалась, и ей не было хуже, чем другим. Приходя к больному, Лизавета Петровна иногда думала, что все эти люди, которые встречались на ее пути, как и она сама, ведут ежедневный бой за каждый прожитый на этой земле день, за каждую прожитую минуту. И вместе с их жизнями уходит и ее жизнь. И в этом смысле они – по одну сторону той черты, которая, казалось, разделяла их. И как только больной это чувствовал – он становился другом.
– Доктор, почему вы грустите? Сегодня Восьмое Марта, – улыбалась навстречу Мячиковой женщина в один из праздников, который ей пришлось встретить совершенно одной.
Алексея уже не было с ней. Где-то в Мурманске был Вовка. Пух дежурил, хотя, если бы не дежурил, он, наверняка, был бы дома. Там Таиска вернулась после провала очередного предприятия.
– Так, почему? – повторила свой вопрос женщина.
Лизавета Петровна вздрогнула, раскладывая на столе ампулы и пытаясь улыбнуться.
– В самом деле? – спросила, наконец, Мячикова, – Может, показалось, – спросила она.
Все равно что-то чувствуя, женщина поменяла положение в кровати, и, слегка поправив подушку, позвала сына.
– Георгий, неси нам кофе, коньяк и еще, сам знаешь что – в ведерке.
Через три минуты послушный сын принес поднос. Кроме кофе и коньяка, в вазочке стояли подснежники.
– Цветы – доктору, – сказала женщина. – Георгий, подари сам, – опять сказала женщина.
Лизавета Петровна стояла не шевелясь.
– Это вам от нас, от больных, – сказала женщина. – Сегодня праздник. Не грустите, – широко улыбнулась она.
Через несколько минут, уже заполняя карту и читая выписку из поликлиники, Лизавета Петровна осознает: «Постинфарктный кардиосклероз. Хроническая мерцательная аритмия. Сахарный диабет, тяжелое течение. Гипертоническая болезнь Ш-Ш степени. Болезнь оперированного желудка. Софья Владимировна Величко. Лингвист». Лизавета Петровна подняла на Софью Владимировну глаза и должно быть что-то было в них такое, от чего женщина улыбнулась.
– Ничего, ничего. Ну… во-от! – сказала Софья Владимировна.
И Мячикова поняла, что в ее собственных глазах очень близко стояли слезы.
– Спасибо, – опять сказала Софья Владимировна.
– И вам, – искренне сказала Мячикова и, сделав все необходимое, простилась, отказавшись от кофе.
Через несколько минут она уже шла по лестнице, аккуратно держа подснежники в левой руке. Но настроение было уже другое. Лизавета Петровна думала о женщине, у которой только что была, о том, как, порой, несправедлива жизнь, и еще о том, что, может быть, это мы слишком много от нее хотим. Скорее бы кончился праздник, потому что именно в праздники мы понимаем, что все-таки, что-то от жизни хотим. «И неизвестно, кому сейчас лучше – ей или Алексею», – вдруг впервые, без обиды, подумала она о нем, еще не зная, что очень скоро он сам позвонит ей.
К вечеру того же дня, на каком-то вызове, ее нашел Пухольцев.
– Поздравляю тебя с праздником, – сказал Пух. – И еще – почему ты так упорно не хочешь мне звонить? Только не говори, что ты и в самом деле этого не хочешь.
– Я не могу. – сказала она.
– Почему, Лиза? Теперь, когда ты свободна. Извини, я все знаю, – проговорил он.
– Вот потому и не могу, – коротко сказала она.
И это было правдой. Она была благодарна ему за то, что позвонил, что помнит. Но именно теперь, когда он все знал, она не хотела его видеть. И не потому, что и правда не хотела, а потому что не могла. И эта логика не была такой уж «женской», как принято думать. Анатомию этого чувства ей еще предстояло понять. Выйдя из квартиры, где она только что была на вызове, Лизавета Петровна будто услышала:
– Лиза, Лиза привет! Привет, Лиза! Как ты? – слышалось ей.
Она оглянулась. Никого. И только резко и нервно отозвался колокольчик. И снова – тишина.
– Как ты, Лиза? – послышалось опять.
Она опять оглянулась. И опять не было никого.
– Жив курилка! – на всякий случай кому-то громко сказала она.
И эта фраза отозвалась в глубоком каменном колодце десятиэтажного дома.
– Жив, жив! – поднималось все выше и выше, и ей казалось, что звук уже должен быть где-то высоко-высоко, за пределами этого холодного мрачного пространства – и лететь, лететь ввысь. Так, наверное, оно и было. А здесь, в холодном подъезде, среди темноты и бетона, и потому – несправедливости, все еще звучало: «Жив! Жи-ив! Кто? Курилка-а-а! Жи-и-в!» – и спрашивала и отвечала сама себе Лизавета Петровна, и первые слезы и смеха и удивления за все последнее время подступили и пролились, освободив место радости.