К тому же на следствии выяснилось много неприятного для „проконсула“ Кавказа Ермолова. И государь имел причины ему не верить. Впрочем, как и сам Бенкендорф. Декабрист Цебриков писал: „Ермолов мог предупредить арестование стольких лиц и потом смерть пяти мучеников, мог бы дать России конституцию, взять с Кавказа дивизию пехоты, две батареи артиллерии и две тысячи казаков, пойдя прямо на Петербург“. Но Ермолов, имев настольную книгу Тацита и комментариев на Цезаря, ничего в них не вычитал».
Молодо-зелено. Только человек, не закаленный «долговременной опытностью» в делах, способен полагать, будто дивизию так уж легко снять. Весь корпус расквартирован — все равно что разбросан — по несколько тысяч человек в разных местах. Александр Христофорович, начинавший службу на Кавказе, эту арифметику знал хорошо. Ермолову перейти свой Рубикон и прыгнуть из «проконсулов» в «диктаторы» посложнее, чем Цезарю.
Но тот факт, что Алексей Петрович — сторонник Константина и намеренно задержал присягу, в военной среде известен. Сразу возникли домыслы: не намеренно ли командующий Кавказским корпусом впустил врага в русские пределы, чтобы удобнее ловить рыбу в мутной воде? В воде новой Смуты?
Никто не видел этой новой смуты ближе Александра Христофоровича. Весь день 14-го он был подле государя. Близ царя, близ смерти, как говорится. А вечером по горячим следам написал другу Михайле Воронцову в Одессу: «Если бы эта династия не занимала трон, ее следовало бы провозгласить». И вскоре получил ответ: «Когда же государь начнет нас щадить, а…[5]
вешать?» «Нас» — значит тех, кто работает, держит на себе империю. О вторых и так ясно.В ночь на 15-е Бенкендорф специально проехал по улицам. Мороз крепчал. Город был наводнен войсками и разделен на квадраты бивуаков. Полиция при свете факелов и костров очищала Сенатскую площадь от трупов. Еще никому в голову не приходило соскребать с тротуаров застывшую кровь. Руки-ноги бы собрать да сложить в сани. Вереницы возков, телег, розвальней, а на них не прикрытые рогожей люди ли, куски ли людей — не поймешь.
Бенкендорф, проезжая верхом по набережной в сторону Галерной, остановил квартального надзирателя, чтобы спросить: сколько? За тысячу.
На зданиях вокруг окна до верхних этажей были забрызганы мозгами и кровью. В нише на стене Сената прежде стояли Весы Правосудия. Туда забрался народ, чтобы лучше видеть творившееся на площади. Первый залп картечи, такой мирный, по мысли государя, — поверх голов мятежников — попал по зевакам.
Бенкендорфа трудно было удивить кусками человеческих тел. Но менее всего хотелось продолжения. Не на поле боя, не в чужом краю. Тогда неясно было, полыхнет ли в Москве, Киеве, Варшаве? Юг, 2-я армия, Тульчин. Что будет там?
Когда генерал вернулся во внутренние комнаты дворца, они походили на бивуак. Беспрестанно являлись посыльные с донесениями командиров разных частей. Государь спать не мог. Он оставался в том же мундире, в который облачился утром, переодеться сил не хватало. Прилег на полчаса на стоявший в коридоре диван, закрыл глаза и тут же открыл.
Уже приводили арестованных. Генерал-адъютанту К.Ф. Толю было поручено снимать показания. Вскоре его сменил Бенкендорф. Он расположился на софе возле маленького столика под портретом покойного императора. Считалось, что смотреть в лицо Александру Павловичу бунтовщикам будет стыдно. «Мое намерение, — сказал тогда император Александру Христофоровичу, — не искать виновных, а дать каждому шанс оправдаться».
Полгода, как пустой сон. Кому-то из арестованных он сочувствовал. Кто-то его раздражал. Был суд, который вовсе не следовало бы считать фарсом. Документы готовил сам М.М. Сперанский — лучший юрист России, а может статься, и Европы. Реформатор. Однако и у него душа не принимала бунта. Слишком страшное «завтра» он сулил.
Однако хуже всего Бенкендорфу показался день казни. 13 июля.
В три, когда осужденных вывели, едва развиднелось, и люди с трудом могли рассмотреть собственные руки. Часовые молчали. Священник в предпоследний раз подошел с крестом. Бестужев-Рюмин плакал. Рылеев шел с поднятой головой. Он был жертва при заклании и верно понял свою роль: «Я умираю как злодей, да помянет меня Россия!»
Каховский молчал. Он все сказал на следствии. Горько сожалел о Милорадовиче. Негодовал на покойного императора. Уверял, что дальше будет хуже. Видел слезы молодого царя. Слышал его отзыв: «Это человек, исполненный самой горячей любви к родине, но законченный изверг». Чего же больше? Утешаться тем, что ты единственный, кого государь действительно хотел помиловать?
Пестель вышел, понурив голову. Без речей. И как видно, молился. Он всегда много думал о Боге, только мысли его на сей счет иным казались странными. Вид виселицы привел полковника в замешательство: «Я полагал быть расстрелянным».