Россия вступила в войну 1 августа 1914 года, после вручения германским послом министру иностранных дел Сазонову ноты с объявлением войны, рассчитывая (как и большинство участников!) на быструю и победоносную военную кампанию. На следующее утро царь издал указ о начале военных действий. Солнечным ярким днем император и императрица вышли к народу на Дворцовой площади, – Николай был одет в парадный мундир пехотного полка, Александра Федоровна – в белое платье. Люди на площади, увидев их, запели «Боже, царя храни», мужчины и женщины падали на колени. Николай и Александра заплакали… «И так было по всей империи: взрыв воодушевления, толпы народа на улицах, смех, слезы, пение, возгласы, поцелуи. Волна патриотизма захлестнула Россию. Рабочие оставляли красные революционные флаги и брали в руки иконы, портреты царя. Студенты покидали университеты и добровольно уходили в армию. Офицеров, встречавшихся на улицах, восторженно качали на руках»[302]. П. Н. Милюков тоже вспоминал, что вначале война была чрезвычайно «популярна», внутренние проблемы отошли на время на задний план, стачки и забастовки прекратились. Ему вторят другие авторы. Уже 2 августа русские войска вторглись в Восточную Пруссию, а 4 августа там началось широкомасштабное наступление, первоначально успешное. 5 августа русские войка вошли в Галицию, и к 21 августа генерал Брусилов занял Львов. Затем наступление приостановилось, но военная машина работала, перемалывала своими жерновами миллионы жизней…
Российская интеллигенция отнеслась к факту войны по-разному. Часть ее (бо́льшая) присоединилась к патриотическому подъему, меньшая часть (прежде всего, социал-демократы и другие левые партии) – критиковала правильство за вступление России в войну. И тут наши соотечественники не были одиноки: похожие процессы происходили в других странах – Франции, Англии, Германии. Знаменитый английский логик и философ Бертран Рассел, который смог отчасти предвидеть и понять, что ждет Европу, занял пацифистскую позицию, но он писал, что девяносто процентов населения, в том числе, его коллеги, «с радостью предвкушали кровавую бойню». Патриотический энтузиазм заглушил вначале голос разума у многих, даже вполне рассудительных, людей и у нас в стране. Россия казалась непобедимым гигантом. Первые победы над австрийцами (воевавшими на стороне Германии) подкрепили недальновидную уверенность в том, что война будет короткой и принесет легкую победу.
Бердяев тоже стоял «за войну до победного конца». Сегодня, с высоты прошедшего столетия, зная итоги войны, его позицию легко критиковать. Но, во-первых, Бердяев никогда не был певцом насилия, – он относился к войне как «внутренней болезни человечества», во-вторых, он увидел в грядущей войне росток будущего единства: «великий раздор войны должен привести к великому соединению Востока и Запада»[303]. В-третьих, он мечтал о том, что в результате этого соединения «творческий дух России займет, наконец, великодержавное положение в духовном мировом концерте»[304]. Поэтому его точка зрения была наивна, но вряд ли заслуживала строгого осуждения. Зато продолжение бердяевской фразы о «войне до победного конца» неприятно задевает читателя: «И никакие жертвы не пугали меня»[305]. Так сказать, возможно, имел право Павел Флоренский, который, оставив дома маленьких детей с женой, добровольно отправился на фронт в качестве полкового священника и санитара (совмещая эти ипостаси на санитарном поезде Черниговского дворянства)[306]… Впрочем, он-то так сказать как раз и не мог: видел живых, а не абстрактных раненых, исповедывал их, выслушивал невеселые рассказы об их жизни, слышал стоны и хрипы. Бердяев же был человеком, наблюдавшим эту войну на газетных страницах, поэтому морального права писать так легко о жертвах, конечно, не имел. «Любовь к России как вино ударила ему в голову»[307], – писала Герцык. Видимо, она была права. Некоторых людей из близкого окружения Николая Александровича война задела и лично: в 1917 году погиб сын Льва Шестова – Сережа, потеряла сына и Вера Гриневич…