Петербургская жизнь тогда имела свои точки культурного притяжения: собрания в салоне Мережковских, «понедельники» у Дягилева, розановские воскресенья, «башенные среды»… Бердяев стал завсегдатаем многих таких вечеров. Благодаря «Новому пути» Бердяев лично познакомился с Василием Васильевичем Розановым. Читая в Киеве розановские публикации, Бердяев заочно решил, что с их автором ему не по пути. Питерская же жизнь распорядилась иначе: несмотря на теоретические и политические разногласия, общение с Розановым продолжалось и вне редакции. По воскресеньям у Василия Васильевича собирались самые разные люди: А. Белый и Мережковские, Ф. Сологуб и Л. С. Бакст, Д. В. Философов и С. П. Дягилев. Бывал на «воскресеньях» и Бердяев, иногда с женой. Зинаида Гиппиус описывала внешнюю обстановку розановских «воскресений»: «Была в доме бедность. Такая невидная, чистенькая бедность, недостача, стеснение»[102]. Зато беседы в этой бедной обстановке за чаем с пирогами велись удивительные: про место Церкви в российской истории, про образование, про религиозные истины и, конечно же, про значение пола в жизни человека. Позднее в своей философской автобиографии Бердяев так писал о Розанове: «В. В. Розанов один из самых необыкновенных, самых оригинальных людей, каких мне приходилось в жизни встречать. Это настоящий уникум. В нем были типические русские черты, и вместе с тем он был ни на кого не похож. Мне всегда казалось, что он зародился в воображении Достоевского и что в нем было что-то похожее на Федора Павловича Карамазова, ставшего гениальным писателем. По внешности, удивительной внешности, он походил на хитрого рыжего костромского мужичка. Говорил пришептывая и приплевывая. Самые поразительные мысли он иногда говорил вам на ухо, приплевывая… Читал я Розанова с наслаждением. Литературный дар его был изумителен, самый большой дар в русской прозе. Это настоящая магия слова. Мысли его очень теряли, когда вы их излагали своими словами. Ко мне лично Розанов относился очень хорошо, я думаю, что он меня любил. Он часто называл меня Адонисом, а иногда называл барином, при этом говорил мне "ты"»[103]. В то же время Бердяев отмечал, что его собственное миросозерцание и розановское «принадлежали к полярно противоположным типам». С этим можно было бы согласиться, если бы не аргументация, которую он приводил. «В остром столкновении Розанова с христианством я был на стороне христианства, потому что это значило для меня быть на стороне личности против рода, свободы духа против объективированной магии плоти, в которой тонет образ человека», — писал Николай Александрович. Действительно, зрелому Бердяеву философия плоти была чужда (хотя и своем раннем творчестве он отдал дань этой теме, — и прежде всего под влиянием Розанова), темы и стиль их философского творчества совсем не походили друг на друга. Но считать Розанова безоговорочно «сталкивающимся с христианством» вряд ли возможно: отношения с Церковью у Василия Васильевича были намного сложнее, — в его творчестве можно расслышать не только критику исторического христианства, но и несвойственную деятелям Серебряного века любовь к Церкви и Христу. Думаю, Розанов был гораздо ближе к Церкви, чем Бердяев, в творчестве которого громко звучали нотки религиозного модернизма. Гиппиус назвала Розанова «усердным еретиком», имея в виду, с одной стороны, его внешнее «безбожие», а с другой — погруженность в веру, «религиозный вкус к миру». В книгах Розанова рассыпаны многочисленные признания в том, что религиозная вера определяет человека и его жизнь, что духовенство ему «всех сословий милее», а в «Уединенном» (одной из самых пронзительных розановских книг) он просто писал о себе: «Иду в Церковь! Иду! Иду!» Бердяев, только переживавший в петербургский период своей жизни поворот от неоидеализма к религиозной философии, вряд ли мог оппонировать Розанову «со стороны христианства».