— Послушай, Вадим, за кого ты меня принимаешь? За громоотвод? За Санчо Пансу? Да я просто обязан злиться на тебя! Скажи, ради чего я поехал? Ради чего оторвался от работы — с какой великой радости? Более глупого положения не придумаешь! Переводчик при Никитине? Оруженосец? Комиссар? Немцы-то в этом уверены! Кто я при тебе? — Он колыхнулся в кресле, искоса поглядел да приемник, придушенно распространяющий в комнате дробь синкоп. — А тут еще преподносишь такие новости — очертенеешь! Скажу уж тебе совсем откровенно на родном, отечественном, русском… Да, на языке родных осин скажу! Немочка, знаешь ли, в сорок пятом, эта милая госпожа Герберт, сюсюканье, и то и се — камуфляж гороховый! Не верю я их улыбкам, ни одному слову их не верю! Что-то они тебя слишком обволакивают, какие-то золотые клеточки раскидывают! Не замечаешь? Не чувствуешь?
И опять, когда произнес он это и по привычке своей плотно скрестил руки на груди, Никитин натолкнулся на необычно ядовитый, влажный блеск в глазах Самсонова, как будто теперь недоставало ему воли сбавить излишний пыл неудовольствия, — и как-то стало холодновато, горько, пусто Никитину от этой бессмысленной атаки злости против себя…
Раз между ними было нечто похожее, несколько лет назад. Тогда они сидели в ресторане «Прага» (был летний день) и говорили разгоряченно о военном поколении, которое, несмотря ни на что, наконец пробило брешь, постепенно заняло высотки в литературе — из никому не известных лейтенантов вышло в старшие офицеры, — и Самсонов, только утром приехавший из Ялты, где, как всегда летом, трудно и упорно, выжимая по полстраницы в день, работал над повестью, и все-таки загорелый, еще более потолстевший, вспотев и побагровев после четвертой рюмки коньяка, азартно кричал, что Никитин ткнулся темечком в Олимп, шагнул вверх, вот-вот схватит чин полковника, а он, Самсонов, пока ходит в строевых капитанах, но пройдет месячишков шесть, а может быть, и годик — и все полковники и генералы почувствуют, что остались они детьми…
«Нет, чтобы настоящее делать, Вадик, — говорил он, напирая животом на стол, качая его дыханием, — надо свинец в одном месте иметь — по строчке, по абзацику, по четверти странички в день. Нет, надобно добротный дом строить, чтобы щелки не было, чтобы двери не скрипели, чтоб иголку не просунуть в пазик какой-нибудь. Я скажу о войне всю правду и всю правду о нашем поколении. Вот закончу повесть — и в коротких штанишках вы окажетесь, в коротких штанишках! Жалко мне вас станет! Эх, букашечки-таракашечки, болтаться будете, хваленые прозаики, где-то там под ногами! Тю-тю, где вы там? Вот за это пью индивидуально, чтоб ты запомнил! — И, выпив и боднув воздух взмокшим лбом, взглянул на Никитина через стекла очков, отодвинул в сторону рюмки, тарелки с закусками, упер в край стола локоть, пошевелил пальцами, подобными сосискам, точно одержимый шутливой пьяной яростью. — А ну, Вадим, попробуем, кто кого, м-м? Может, положишь, а? Попробуй! По Джеку Лондону!»
«Ты, по-моему, ошалел, Платоша, после солнечной Ялты, — сказал Никитин и оглянулся на ближние столики. — Представь, что ты меня положил».
«О, Вадик, давай по-мужски, я милостыню не беру, — возразил Самсонов и захватил, потянул руку Никитина, насильно установил ее в позицию. — Ну, начали, классик!»
«Ладно, не кричи на всю Ивановскую. Клади, геркулес!»
Не поддаваясь, Никитин изо всех сил сопротивлялся ему долго, но кисть Самсонова, огромная, неудобная для борьбы, потная, стискивала, давила с болью, с железным напором поворачивающегося ворота, ниже и ниже клонила его руку к столу — и он сдался в конце концов, очень пораженный в момент борьбы бешеной и неуклонной настойчивостью, почти враждебным взглядом Самсонова, утратившим вмиг выражение нетрезвой шутки.
«Вот таким образом прояснилось, можем расплачиваться, Вадим, — сказал Самсонов, отпыхиваясь. — Плачу я».
Однако Никитин тоже вынул бумажник и нашел нужным ответить легковесной чепухой, сказал что-то насчет тайных миллионов прозаика Самсонова, делающего широкие жесты, но тот запротестовал обидчиво и бурно, расплатиться Никитину не дал, выложил деньги на стол, добавил безумно щедрые чаевые («И наши гонорары не в дровах найдены, Вадимушка») и затем на стоянке такси простился с Никитиным сухо, наспех, оставив чувство неприятной озадаченности.
Позднее оба не вспоминали о разговоре, о «джек-лондонской» борьбе в «Праге», ощущение того самолюбивого вызова заглушилось, стерлось, прошло, и было поэтому сейчас Никитину не по себе видеть здесь, не за столом московского ресторана, а в немецком отеле, ночью, это вовсе не к случаю обвинительно-едкое, даже злое выражение на лице Самсонова. «К чему он это, боже мой? Он осуждает и предупреждает меня? Но почему так раздраженно, как будто унизить хочет за что-то?»