— Кто ошалел из нас — еще о-огромный вопрос! — вспылил Самсонов. — Может быть, совсем наоборот? Со-овсем! Кажется, не я, а один мой знакомый напорол немцам мистической ерунды, чем вызвал неслыханный восторг и взаимопонимание! И не один ли мой известный коллега в конце концов потерял голову с некой, так сказать, госпожой Герберт? Так кто же ошалел?
— Кстати, — сказал Никитин, усмехнувшись, — нам стоило вместе съездить в Германию, чтобы до конца выяснить отношения. Может быть, они и были невыявленной трагедией. Я не жалею. Так проще и яснее.
— В общем, да! — Самсонов повел по салону иконным взором мученика, сложил на животе руки, наставительно проговорил: — Пройдет время, ты вспомнишь все — и будешь мне благодарен за то, что я вытащил тебя из этой клоаки. Дорогой мой, тебя бурно осыпали гонораром, вокруг тебя сюсюкали, вертелись всякие господа Дицманы, и какая-то непонятная, мягко говоря, госпожа с «мерседесом», которая таскала тебя по ночным кабакам, — не догадываешься, что стояло за этим?
— Я чуть-чуть поездил по Западу, дорогой мой, — сказал Никитин, ответно выделяя это насмешливо-снисходительное «дорогой мой», — и бывал в разных обстоятельствах, Платоша. Но то, что ты держался надутым индюком, будто все знаешь о людях и мире, — смешно и глупо, как перец в чае! Напролом пер с бонапартовской фанаберией, как будто тебя окружали одни кретины!
— Я занимал свою позицию, дорогой мой! И совесть моя чиста, представь! Абсолютно чиста!
— Так вот, прошу — займи и сейчас твердую позицию по отношению ко мне: помолчи до Москвы. Едва ли мы поймем друг друга.
Сцепленные на животе толстые пальцы Самсонова стиснулись, затем большие пальцы сделали заводящие обороты, один вокруг другого, он выговорил голосом злого негодования:
— Надо полагать, ты считаешь меня патентованным идиотом! Благодарю! Если хочешь, я тебя спасал от всей гнусной возни, от тины, которая тебя засасывала, а ты уже земли под собой не чуял!..
— Спасал? От кого?
— От дицманов! От этой немки! Неужели думаешь, она пригласила тебя на дискуссию из лирических чувств, чтобы только сентиментально посмотреть на тебя, мило повздыхать? Поулыбаться тебе? Попить с тобой коньяк? А нет ли здесь другого — не нажимал ли, прости уж меня, на твою прелестную госпожу Герберт с определенной целью этот субчик Дицман? Ты хорошо знаешь, кто он?..
— Прими, пожалуйста, мое предложение, — холодно прервал, не дослушав его, Никитин, — помолчим до Москвы. Я устал. Очень устал. И у меня нет желания соучаствовать в твоих домыслах, даже если бы ты был Шерлоком Холмсом, Мегрэ и майором Прониным, вместе взятыми.
— Великолепно, помолчим. И еще раз благодарю тебя за выясненную правду наших искренних отношений. Нашей выявленной трагедии. Твои искренние чувства ко мне вызывают слезу умиления.
— Крокодилово умиление. Так надо было закончить, Платон.
— Охо-хо, Вадим, охо-хо. Не узнаю я тебя, не узнаю.
«Искренность отношений? — думал Никитин, уже отдаленный от Самсонова тягостным молчанием, напоминавшим холодом чернеющую трещину во льду. — Искренность, которая убивает все. Он хочет под прикрытием искренности поставить меня в какое-то слабое, унизительное положение, в чем-то даже обвинить меня. Что отдалило нас? Почему я злюсь на него? Неужели здесь, за границей, он никак не мог сдержать то, что отвратительно проявилось тогда в „Праге“? К чему он ревновал? Его раздражало внимание ко мне? Ревновал к тому, что госпожа Герберт общалась со мной? За что же, за что? Его искренность, в сущности, похожа на ненависть ко мне. Но странно — я ничего дурного не делал ему никогда. Да отчего же это мне так плохо? Бесконечное курение, коньяк, ночи без сна…»