Лариса остановилась у магазинчика, допоздна торгующего дисками с фильмами и музыкой. Её остановили слова, прозвучавшие из динамика. Они были скорее сказаны, чем пропеты, и чуть тронуты гитарой, как туманом подёрнуты, и обращались лично к ней. «Город устал. Город остыл. Город впал в забытье… Веки твои наливаются ветром… Что впереди – всё твоё…» Это правда, правда – откликнулось всё Ларисино естество. Невозможно показалось уйти, не дослушав.
Голос был незнаком Ларисе, совсем, и на голос Ворона не похож. И тем не менее, у неё вдруг появилось странное чувство обращения, прямого обращения к душе – будто Ворон попросил кого-то передать Ларисе записку со словами любви и ободрения. Кто бы не пел – он был Ларисе и Ворону понимающим другом.
Как это верно, думала Лариса, глотая, как слёзы, дождинки, стекающие по лицу. Как эти стихии – музыка и слова – бывают точны и универсальны. А это… это… послание – оно как зашифрованный манускрипт. Мне надо просто хорошенько понять.
…Выучи вавилонский. Просто выучи вавилонский.
Почему – вавилонский? Вавилонская башня, вавилонская блудница – для этого язык не нужен, это мимо… что там ещё в Вавилоне?.. Гильгамеш! Ну да! Тот, кто плакал из-за змеи, сожравшей цветок Бессмертия! Тот, кто оплакивал своего погибшего друга и искал для него жизни… Боже мой!
Лариса закрыла глаза и сжала кулаки. «Что смогу я отдать – только тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы… Большее нет у меня ничего-ничего за душою…»
О нет. Позволю себе усомниться. Я запомню про вавилонский. И я ещё поищу для тебя цветок бессмертия. И – идут к чёрту стройными рядами все подохшие змеи на свете!
Как бывало всегда, гитара отмыла душу Ларисы дочиста. Попсовая песенка, лихо грянувшая, как только растаял последний гитарный аккорд, ничему не помешала и ничего не испортила. Лариса была просто до краёв полна решимостью. Она пошла дальше – и всё.
А тьма тем временем наступала с запада. Она зажгла фонари – их лиловые завязи медленно расцветали золотыми шарами. Она протянула длинные тени на позлащённом асфальте – и Лариса чувствовала, как тени мягко касаются лица. Свет – шёлк. Тень – плюш. Ночной ветер – холодное терпкое вино. Сумрак – мягок. Огни – остры. Дома – крепостные стены с жёлтыми квадратиками бойниц. Ночные супермаркеты – колышущееся море света. Деревья – чёрное кружево на буром бархате неба. Облака – потрёпанные блонды.
Ночь – моя, правда, моя, и город тоже мой, сказал новый голос. Голос новорождённой вечерней силы, подумала Лариса, улыбнулась. С её третьим «я» не спорило ни первое, ни второе. Третье «я» их объединило и примирило. Это было блаженно.
Лариса шла и улыбалась. Она забыла шапочку дома, и ночной ветер трепал её мокрые спутанные волосы. Запоздавшие прохожие провожали её долгими взглядами: высокая худая девушка в нелепой широченной куртке была удивительно красива чарующей, душеубийственной, трагической красотой, какая, если верить обожаемому Ларисой Куприну, свойственна в последнюю ночь жизни самоубийцам.
Одиннадцатый час вечера был на исходе, когда Лариса позвонила в дверь Риммы.
Римма открыла сама, на ней был брючный костюм, её лицо выражало глубокое досадливое разочарование.
– А, Ларочка, – сказала она со вздохом. – Я, почему-то, была уверена, что вы не придёте.
– У меня важное дело, – сказала Лариса, стараясь не приближаться к порогу квартиры более, чем на шаг. – И потом, ваш патрон же не простит, если вы меня не приведёте, да?
Римма поджала губы.
– Вы опять об этом?
– Неважно, – усмехнулась Лариса. – Мы, кажется, должны куда-то идти? Так вам велели?
– Да, – сказала Римма неохотно.
– Одевайтесь, – сказала Лариса. – Я тут подожду.