В давние-то времена от парадной двери барского дома поднимала гостей и хозяев наверх богатейшая резная лестница. Теперь та лестница и обломана была, и обобрана, и сама развалилась, и подняться на второй этаж можно было только «вподтяжку». Из нижней бывшей гостиной по крепким ещё крепёжным столбам надо было подтянуться до потолочного перекрытия, там протиснуться между широких досок и очутиться в барских опочивальнях. Лепные потолки оглядят тебя сверху донизу, за потрёпанными обоями станут шушукаться про тебя, как столетние хозяйские приживалки, хрупкие от давности газеты.
Тётке Перчихе такие фокусы не по летам. Где-то внизу она, рядом. А может, и Савватей с нею... Кажется, руку протяни — и упадёт на ладонь холодная капля с мокрой его бороды. А темнота в доме такая, что её можно попробовать языком: сырая, холодная, гнилая... а густющая! Промешай её весёлкою — потянется следом, как тесто.
Фимка с Лёнькой прокрались из парадной в гостиную. Там оказалось поприглядней: луна смотрела сквозь щели горбылей и резала темноту полосами света.
Неслышно ступать по половицам гостиной оказалось делом мудрёным: они и стонали, и пели всеми голосами.
Впритирку к стеночке пошли ребята глубже в дом, туда, где была когда-то барская кухня, где пахло плесневелой глиной, и дальше, в просторные, жадные барские кладовые. У дверного проёма кладовой Лёнька вдруг остановился, и Фимка больно обступил ему запятку. И тут-то встречь ребятам зашаркали осторожные тайные ноги. Смутное бормотание скоро стало различимым, и вот уж у самого порога кто-то сказал в темноте:
— Шишнадцать, однако... Ишь ты, суета пёстрая...
«Перчиха!» — поняли мальцы. А Перчиха продолжала говорить:
— Самая ж, холера, ноская... Ну ды, чёрт с нею! Пущай дома несётся. И так хорошо...
Так вот за какою такою нуждой ходила Перчиха в старый барский дом, да ещё ночным временем!
И не успел Фимка толком сообразить, об чём это Перчиха печалится, как та уже перевалилась старым телом через порог кухни. Половицы охнули под такою тяжестью, трубный голос раскатил всю тишину, да с таким грохотом, что Лёнька с Фимкой не утерпели и захихикали в ладони.
Перчиха, оставляя за собою широкий след побитых яиц, на четвереньках переползла кухню, завалилась за порог и там... святая её молитва скоро затихла в ночном покое.
А мальцы носились скоком по дому: нет никакого Савватея!
Перчиха ворует яйца! Хорошо!
В кладовухе, где когда-то погас, не разойдясь по дому, давний огонь, вовсю хозяйничала луна. Должно, Перчиха сама лазила на чердак отворачивать потолочные доски. Над досками же давно проломилась, под тяжестью времени, тесовая крыша, и сквозная дыра впустила в кладовуху весь мир. По углам были хозяйски устроены курьи гнёзда. И не один день и не одна курица, видать, приносила сюда для Перчихи свои подарки.
— От ловкая, — дивился Фимка, — от жадная!
— Так она ж, говорят, за чужим-то добром в могилу ночью полезет, — уверил Лёнька.
Он умело поддел ногою первое гнездо, Фимка перехватил его и трепанул о стену... И пошла потеха...
Прах и перья взлетали к потолку и валились на головы мальцов, на стены, на несгорелые балки пола.
Увешанные трухою, усталые от буйства и страхов, довольные парнишки, наконец, угомонились, сели рядком на балку.
Буря в них остыла, и опять стало наползать неведомое. А там подступила тревога, а там изо всех щелей полез вместе с тишиною давешний страх. Ребята прижались один к другому и затихли.
Вот наверху что-то ухнуло, стукнуло и заскрипело, будто отворилась давным-давно закрытая дверь. И поползли по дому шорохи и шёпот. Хрупнула лестница под чьей-то тяжестью, в кухне звякнула ведёрная дужка...
Мальцы замерли! Явственно и жутко дохнуло в углу кладовухи, зашипело капризно, и тонкий жалобный голос позвал из-под земли:
— Кирь-рь-ка...
Как очутились мальцы в деревне, и так понятно.
Горели обхлыстанные травой голые ноги, щемило глаза, душонки трепыхались выпавшими из гнезда жуланчиками.
А деревня ещё спала глубоким утренним сном. И не было в этот сладкий час никому самого малого дела до лысого яра.
Кто звал, зачем, почему канувшего во времени Кирьяна? Сам ли Савватей маялся неуёмною жаждой мести за свою страшную погибель или ещё какой нечистый дух отпугивал от лысого яра людской интерес? Но голос тот был такой живой, что Фимка с Лёнькой за эту правду готовы были положить животы свои.
Оба вместе поднялись они на поветь, где сохла скошенная для овец Фимкиной матерью трава. Сладковатый парной дух тронутого поверху утренним холодком молодого сена обволок озорников миром и чистотой.
Мальцы оказались как бы отгороженными от недавних страхов надежною стеною простой жизни. Вся неуютность, вся неотогретость недоступного осталась там, на лысом яру.
— Никого там нету, — сидя рядышком с Фимкой, решил Лёнька. — Я ж сам в том углу руками шарил.
— Так ить голос-то какой был? Подземный, — доказывал Фимка.
— А может, Перчиха чего там наладила, людей пугать? — не уступал Лёнька. — Чтобы не поняли, что за яйцами ходит?
_ Не, Лёнька! — отказался Фимка. — Знал бы ты, про чо мне бабушка вечор говорила. Про Кирьяна!