В зале поднялся сдержанный шум. Я видел, как Потап укоризненно качает головой, а Ладыгин тревожно смотрит на меня. Наверное, все думают, что я запутался. И даже Алексин досадливо сморщил лицо и спросил:
— Так чего же ты хочешь?
— Я хочу заявить, что было бы ошибочно на основании этих фактов обвинять Ладыгина в притуплении бдительности и голом делячестве. Это первое. А второе и самое главное состоит в том, что, если бы мы стали ждать, когда все будет в полной готовности, то есть возведены все постройки, завезены семена, горючее, продукты и трактористы блестяще подготовлены, то зерносовхоз начал бы свою деятельность разве что только с будущего года. А сейчас вопрос стоит так: преодолевая все трудности, обучаясь на ходу, уже к будущей осени вырастить первый урожай. И мы его вырастим!
Кто-то захлопал в ладоши. Мне показалось, что это Вера. Ее поддержали, хотя и не очень дружно. В глазах Алексина мелькнуло явное удовлетворение, и он не очень торопливо поднял карандаш, чтобы потребовать тишины.
Глафира сидела величественная и неподвижная, всем своим видом показывая, что эти разговоры ее не касаются, у нее есть свое мнение, самое правильное и даже единственно правильное, что бы тут ни говорили.
Когда я сел рядом с Верой, она высвободила руку из-под шали и крепко сжала мою ладонь горячими пальцами.
— Ты бы приехал к нам в Старое Дедово, — услышал я ее торопливый шепот. — Тебе бы интересно было посмотреть, как мы там живем. И отец был бы рад. Приезжай, а?
Это порывистое рукопожатие да еще не особенно дружные аплодисменты — вот и вся награда за мое безумство. Так, по крайней мере, я подумал сгоряча. Разве не безумство выступить против уже сложившегося, зафиксированного я утвержденного на бюро общего мнения? Тем более что у меня и в мыслях не было, будто я выступаю против бюро и даже претив такой высокой комиссии. Мне хотелось только внести ясность. А что получилось?
Так думал я, сидя рядом с Верой в ожидании, когда на меня обрушится возбужденное мною общее мнение.
А Вера то и дело хватала меня за руку и шептала:
— Ты только послушай, что говорят! Это должно быть очень интересно для тебя…
Она меня воспитывать взялась, что ли? Учительница. Но когда стал ослабевать припадок самомнения и связанной с ним обиды, я сам начал прислушиваться к тому, что говорят с трибуны. Оказалось, в самом деле интересно, и я, вынув блокнот, начал записывать, сначала по привычке, а потом с тем увлечением, с каким слушаешь и записываешь речь глубоко взволнованного человека.
На трибуне стояла крупная широколицая женщина в старой, но редко надеваемой розовой кофте с высоким сборчатым воротником. Желтый в мелкую черную крапинку платок свалился на шею, открыв темные, гладко и туго зачесанные волосы. Ее привезла Глафира из дальнего колхоза, который считался самым непрочным и бедным в районе. Привезла только для того, чтобы эта женщина сама сказала все, что у них, в селе говорят и думают о сложностях жизни. Ведь одно дело, когда сотни и тысячи женщин и мужчин говорят то же самое у себя дома, но совсем другое — сказать это перед всеми коммунистами и комсомольцами района. Так понимала и сама эта немолодая женщина, и ей хотелось сказать все, ничего не забыть, и так, чтобы ее поняли и почувствовали, как важно все, что она говорит.
В том, что это очень важно, она нисколько не сомневалась, и ее уверенность оттеснила ее робость и неумение выступать перед таким большим собранием и в таком большом помещении.
Вот ее речь, которую я записал дословно: