На женщин в бергмановском мире можно положиться в большей степени, чем на мужчин. Женщина – мать, жена, сестра, любовница – олицетворяет теплое, любящее, нежное лоно, вне которого немыслимо никакое счастливое детство. Беда лишь в том, что безмятежно чувственные отношения ребенка и няни в какой-то момент перерастают в мучительно сложные отношения мужчины и женщины. Любовь безжалостно вырывает человека из замкнутого мира игры и превращает его из демиурга и автора – в партнера, целиком зависящего от другого и ответственного за него. Невозможность слиться с другим, невозможность полностью подчинить его себе и самому подчиниться необходимости нести на себе груз чужой жизни – один из самых трагических мотивов бергмановского кинематографа.
Но с этой горько-сладкой трагедией любви он все же справляется, выплескивая ее во все новых и новых вариациях любовного сюжета: от «Лета с Моникой» до позднего фильма «Благословенные». По-настоящему страшным является в бергмановском мире другое – ощущение опасности, идущей извне, ощущение неотвратимой угрозы, притаившейся где-то за стенами детского мира с его любовными драмами и кризисами взросления. Танки на улицах безвестного города в «Молчании», невнятные заявления каких-то китайцев, заставляющие покончить с собой одного из персонажей «Причастия», – все это лишь весьма приблизительные воплощения той холодной, иррациональной, гнетущей силы, которая правит миром, готовая в любой момент разрушить твою собственную реальность, словно карточный домик.
Полностью мотив этой тошнотворной и безысходной угрозы реализован в «Змеином яйце», где речь идет не столько о действительном фашизме, сколько о детском страхе перед реальностью, вовсе не склонной считаться с чьей-либо инфантильной жаждой жизни и наслаждений, где перечислены всевозможные жестокие обиды, которые внешний мир ни за что ни про что наносит беззащитному, играющему ребенку. Ответить на это ребенок может лишь игровым, волшебным (а может быть, и всамделишным: ведь дети, как и художники, обладают в мире Бергмана магической силой) уничтожением врага, как это делает Александр с помощью Исмаила в финале фильма «Фанни и Александр».
Однако победа над внешним злом все же не в силах восстановить гармонию детского мира. Сомнительное блаженство этого «рая» подтачивает иная, гораздо более глубокая трагедия: здесь нет самого главного, это Эдем без Бога. Ребенок осознает, что за дверью детской, за порогом маленького мира, где он чувствует себя властелином и демиургом, стоит Некто Взрослый – подлинный Творец всего сущего… Ребенок знает о Его существовании, но боится Его и не хочет, чтобы Он входил, ибо Его приход разрушит замкнутое пространство Игры, действительно потребует подчинения Высшей воле, смирения, отказа от эгоистических наслаждений… Человек противится, и Бог не входит, «молчит», и это невыносимое «молчание Бога» преисполняет человека трагической неуверенностью в самих основах своего бытия.
Отношение к Богу колеблется у Бергмана от страстной тоски до откровенного богохульства. Он жаждет встречи с Ним и старается всеми силами ее избежать; он пытается создать Бога своими руками, подчинить Его своей воле, превратить в игрушку среди игрушек, в куклу-марионетку… Иногда Бергман называет Его любовью, обожествляя физическую земную страсть, но известное ему инфантильно-эгоистическое влечение – лишь слабый, далекий, померкший отблеск той великой Любви, «что движет Солнце и светила». Этот детский мир Бергмана с поразительной точностью воспроизводит самосознание европейской культуры второй половины столетия: культуры, играющей, словно удивительными игрушками, гениальными творениями прошлого; культуры, которая живет в уютной и комфортабельной «детской», но не может избавиться от ощущения притаившейся снаружи угрозы тотального уничтожения; культуры, которая провозгласила свободу во всем, культуры, отрицающей Бога и глубоко несчастной, как несчастен всякий ребенок, утративший связи с Отцом.
Марина Дроздова. Путь