Двое военных оказались туркестанцами. Их сразу узнал Саид. Даже в чешской форме они выделялись своим смуглым цветом кожи и особым тюркским разрезом глаз. И говор был знакомым, слишком знакомым, он заставлял радоваться и мучаться одновременно. Припав к консервной банке, наполненной мутной жижей, он слушал, ловил каждое слово, звучащее рядом. Все, что говорили военные, было важно, потому что напоминало о родном. Музыка, волнующая, заставляющая сердце замирать от какого-то необъяснимого восторга, – вот что такое речь земляка. И Саид вначале не вникал в смысл слов, только упивался звуками. Он даже зажмурился на какие-то мгновения, отдавая себя радостному ощущению родного и знакомого.
О чем говорили туркестанцы? Постепенно он стал различать слова и понимать их смысл. Офицер и солдат обменивались впечатлениями о просмотренном вчера фильме. Нет, не о военном фильме. Какая-то любовная история. Саид не поверил. Он не мог представить себе, что его земляки, лишенные родины, лишенные всего светлого, дорогого, способны жить пустяками. Способны вот так спокойно говорить о каком-то фильме, даже шутить. Офицер хихикал – ему запомнилась героиня, спасавшаяся от разгневанного мужа в ночной рубашке. Он один хихикал. Солдат был хмур. Железная дверь, перед которой они стояли, пугала его, заставляла то и дело прерывать разговор и бросать тревожные взгляды на дощечку с лаконичной надписью: «Ферботен!» – «Запрещено!»
Диверсанты. Несчастные из несчастных. Их участь – вечное изгнание, даже если те, кого они предали, и те, против кого их пошлют, простят им. Они будут одинокими среди близких по крови. Конечно, когда дойдут до родных мест. Но дойдут ли – поляк назвал их смертниками.
У Саида возникло братское чувство сострадания к этим двум гибнущим людям. Ему подумалось, что у двери можно еще спасти их – словом, напоминанием, угрозой, просьбой, наконец, – а когда они войдут в нее, будет уже поздно, словно существовал какой-то рубеж, очерченный железным порогом, а за ним – бездна.
Но их не остановили – кто мог это сделать, – и они спустились по ступенькам вниз. И когда шли, тот, что был сзади, засмеялся. Жалость мгновенно погасла в сердце Саида. Злоба, обжигающая, охватывающая все существо разом, толкнула его на неожиданный для самого себя поступок. Он крикнул:
– Стойте!
Они не остановились. Офицер оглянулся и удивленно посмотрел на заключенного. Только удивленно – ничего другого не появилось в его взгляде. Может быть, еще смущение или недоумение, едва уловимое. Или так лишь показалось Саиду – он хотел увидеть тень того чувства, что должно было возникнуть в сердце человека, услышавшего голос земляка.
Поляк, видевший всю эту короткую сцену, доел неторопливо свой брюквенный суп, подвязал банку к поясу и только после окончания обычной обеденной процедуры произнес со вздохом:
– Неужели не бросят бомбу на Фриденталь…
Он хотел умереть, этот усталый от человеческого несчастья узник.
Прошло еще два дня – обычных для Заксенхаузена и почти обычных для Саида. Он начинал входить в ритм лагеря, стал ценить часы ночного отдыха, густоту похлебки и легкость камня, который ему приходилось подтаскивать к бараку. Его уже мучили окрики конвоиров и раздражала гортанная немецкая речь. Пришел голод – жестокий, постоянный, унизительный. Постепенно он овладевал всем существом Саида, подчинял себе его чувства, желания, мысли. Становился врагом.
«Я дичаю, – с ужасом думал Саид. – В моих глазах, наверное, волчий блеск. Голодный волчий блеск. Потом он погаснет, а с ним и жизнь».
Ожидаемое удалялось. Теряло очертания, как все, лишенное реальных признаков. Он бунтовал, заставлял себя верить, надеяться. Иногда это удавалось. На короткое мгновение воспламененное чувство возвращало боль радости. И он жил ею, упивался, хмелел. Потом предательское сомнение разрушило созданную с таким трудом надежду, возвращало горечь и отчаяние.
Он стал думать о Сопротивлении, которое должно было существовать в каждом лагере. Среди этих спящих, кажется, мертвым сном, людей есть бодрствующие. Есть мечтающие или уже ведущие бой. Надо узнать их, найти.
Саид попытался заговорить о Сопротивлении с поляком. Тот пожал плечами: или не знал, или не хотел раскрывать чужую тайну.
– Видите вон то пулеметное гнездо, – показал он на бетонный скворечник, насаженный на гребень стены. – С ним не побеседуешь о справедливости. Его можно только заткнуть. Но не голыми руками, а у нас они голые…
К этой теме они больше не возвращались. В силы подполья поляк не верил, он надеялся на судьбу, на какой-то высший приговор истории.
– Все в пепел, все в прах, – повторял он.
– И мы?
– Возможно, и мы. Слишком близко и слишком долго стоим рядом с нацистами. Они впитали наши силы, выпили нашу кровь…
– Но чувства, мысли остались с нами, – пытался переубедить своего напарника Саид.
– Чувства! – усмехнулся тот. – Три года мы стонем, и плачем, и молимся. И что же? Сдвинулись с места эти стены, сдох ли хоть один эсэсовец? Нет. И не сдохнет. А мы падаем каждый день…
– Чувство надо обратить в действие, – настаивал Саид.