— Вон посмотри на то полотно, — Демидов показал на дальнюю стену мастерской. — Смоленская площадь, октябрь девяносто третьего года. Картина, по моему разумению, закончена. Почему? Толпа — соединение цвета и движения, стихия, вихрь, одержимость на лицах, обращенных в сторону баррикады. Главное — передано: объем в движении. Больше ничего не надо. Ни одного мазка.
— И в «Катастрофе» больше ничего не надо! — горячо повторил Андрей. — Ни одного мазка! Твоя картина ошеломляет каким-то роковым ужасом. Для меня она страшнее, чем «Гибель Помпеи». В «Помпее» есть что-то искусственное, застывшее.
Демидов, неодобрительно кряхтя, большой, сутуловатый, приблизился к Андрею, все стоявшему перед занавешенной картиной, с шутливой насупленностью положил ладонь ему на плечо, смоляные всезнающие глаза его затеплились.
— Дружочек, единственный мой родной человек, «Помпею» и «Катастрофу» сравнивать не надо. Брюллов ужаснулся бы нашему времени, моему колориту и сюжету. Я ужасаюсь у Брюллова академизму и покорному подражанию античности. Хотя огромный мастер Божьей милостью. Но не в этом дело… не в сравнениях…
— Да, не в этом.
— Вот послушай меня. Давай походим и поговорим. — И Демидов вместе с Андреем начал ходить по мастерской, как любил ходить с Василием Ильичом, заговорщицки обсуждая колорит или чародейство светотени. — Три года назад в Болгарии, — после молчания заговорил Демидов, кряхтя в бороду, — художники, мои друзья, повели меня к Ванге, старой женщине, слепой от рождения. Обладала великая старушка сверхсилой ясновидения. Многое предсказала неслыханно точно. Скажем, и начало Отечественной войны, и конец войны, и полет Гагарина в космос. В разговоре я сказал ей, что несколько лет пишу картину, в которой сюжет хочу довести до сверхсюжета, до сверхтрагического обобщения, потому что плохо на душе, мучаюсь и не знаю, успею ли закончить… до смертного часа… И вот что она, Андрюша, сказала: «Не беспокой душу. Как только закончишь картину, так и умрешь. Не торопись со своим делом».
— От болгар я слышал про Вангу, — выговорил Андрей, почему-то не осмеливаясь взглянуть в лицо деда. — Предсказательница удивительная. И умница, если она сказала тебе: «не торопись». Не торопись, дедушка.
Демидов легонько сжал плечо Андрея, повернул его к себе, долго смотрел в нахмуренное лицо внука.
— Подозреваю, случится раньше.
— Да что случится? Что ты, дедушка?
— Говорю тебе, подозреваю.
— Прошу, не скрывай ничего, — заговорил в замешательстве Андрей. — Я замечаю в последнее время: с тобой что-то не так, ты нездоров? Так давай что-нибудь делать. Есть же в конце концов поликлиника…
Демидов махнул рукой:
— Крепости берутся, внук, или штурмом извне, или предательством изнутри.
— Опять не все понял.
— В поликлинике был, был. Электрокардиограмма, рентген, какой-то новый хитрый аппарат — эхо… потом сутки носил на заднице сердечный монитор, натер ягодицу, как наждаком. Да, о чем мы? Не будем о таких противных вещах. Сердчишко предает. Но все естественно, все по божественному расписанию. Не в пример нашей славной молодой державе! — добавил он неискренно живо и сделал выходку, выставил вперед ногу, лихо сверкнул глазами, ударил ладонь о ладонь, вроде бы намереваясь пуститься в пляс, пропел басом: — Ах, барыня, барыня, сударыня барыня, одолжи двадцать копеек, а бессмертность я верну! Эх, ах, эх, ах!.. — И сейчас же оборвал выходку, проговорил с хрипотцой чрезмерной усталости: — С картиной, Андрюша, я прощусь очень скоро. Навсегда. Старый хрыч надоел всем. И сам себе… И живописи осточертел. Иди спать, я что-то переутомился. Детали изнашиваются и — в переплав. Все естественно, дружок. Всему есть предельный срок. И вот видишь, Елена Петровна, твоя бабушка, стала сниться мне молодой. Значит, скучают там, зовут… Одиночество — страшная штука, внучек. Лучше — нихтзейн…
Андрей в порыве нежности и тоски обнял деда, чувствуя его табачное дыхание, смешанный запах красок и глины от его рабочей ковбойки, и так они стояли посредине мастерской, не говоря друг другу ни слова.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ