С тех пор как умерла жена, Ахилл обедал каждое воскресенье у внука своего Антуана. Он говорил мало — две или три шутки по адресу Франсуазы, — подсмеиваясь над ее вкусами Паскаль-Буше. После обеда он курил сигару, бросая неприязненные взгляды на те предметы, которые он ненавидел более других: паланкин, выкрашенный в зеленое, модель фрегата, старинный барометр. Нежно-лиловатые полотна Жуи на стенах, блекло-желтые занавески на окнах, казалось, разливали в гостиной какой-то особый, светлый покой.
Антуан читал «Консульство и империю» или поправлял звонки, вентиляторы; он был счастлив лишь с Тьером[6], Тэном[7] или Токвилем[8], а не то с молотком или отверткой в руках. На фабрике он жил в механической мастерской и придумывал разные остроумные усовершенствования для машин. В присутствии деда он чувствовал себя постоянно стесненным и был начеку. Он поглядывал на него от времени до времени и видел, что старик думал: «Какая гостиная у моего внука и какая жена!» — и молча он немного страдал.
Франсуаза рассеянно брала аккорды, она смотрела на мужчин с грустным недоумением, двухлетний опыт все еще его не рассеял. Угрюмая жизнь Кене ее подавляла. У ее отца, во Флёре, такие вечера проходили почти всегда весело и оживленно; бывали гости, играли, читали вслух, была и музыка. А эти Кене, когда они не на работе, были как разобранные машины. Они ждали момента возвращения на фабрику и оживлялись немного только тогда, когда кто-нибудь из них вдруг вспоминал какую-нибудь забытую подробность: недовольный клиент, больной рабочий, какая-нибудь порча.
«Антуан был совсем другим, когда был женихом, — думала Франсуаза. — Но тогда он был офицером и едва замечал своего деда; он равнодушно смотрел издалека на этот завод, который я ненавижу. У него было время думать обо мне. Он давал мне читать книги, объяснял мне их. Он был нежен и мил».
Она вспомнила их свидания на берегу реки, на полдороге между Пон-де-Лером и Лувье. В те времена она очень гордилась тем, что сближала между собою Монтекки и Капулетти. Антуан подарил ей прелестное издание «Ромео и Джульетты» в лиловом замшевом переплете с посвящением «То Juliet». Она всегда любила этот цвет «парм». Прошло два года и это чудесное время привело ее к таким вечерам как сегодня. Ее пальцы тихо скользили по клавишам, она наигрывала мотив из Шумана.
— «Розы, лилии, солнышко, голуби…» — напел Бернар и улыбнулся ей.
Он поднялся, сел рядом с Ахиллом и рассказал, как приходили к нему старухи чистильщицы.
— В сущности, — заключил он, — конечно, они правы.
— «Они правы», — проворчал Ахилл. — Это легко сказать… На свете все правы.
— Не о всех идет речь, — продолжал Бернар, несколько нервничая. — Если бы вы прибавили этим женщинам по двадцать сантимов в час, земля не перестала бы вращаться.
— Двадцать сантимов в час на каждого рабочего, — ответил Ахилл, — это будет целый миллион к концу года.
— Но я еще раз повторяю, — возразил Бернар, — дело идет ведь не обо всей фабрике.
— Ты не сможешь, однако, — вступил в разговор Антуан, отложив в сторону Тьера, — ты не сможешь прибавить одним и не прибавить другим. Иерархия в ремеслах священна. Штопальщица хочет больше зарабатывать, чем чистильщица, прядильщик больше, чем ткач.
— А почему? — не сдавался Бернар. — У них у всех одинаковые желудки, одинаковые нужды.
— Никаких «почему», — решительно заявил Ахилл, пожимая плечами, — это так.
Пробило девять часов. Старик поднялся. Он никогда ни с кем не прощался. Антуан проводил его до калитки. Бернар остался один со своею невесткой; она повертывалась на подвижном табурете с молодой непринужденностью и смотрела на него, улыбаясь дружески, почти как союзнику. Она мало знала его до войны, но часто виделась с ним с тех пор, как перемирие сделало отпуска более легкими. Она внушала ему довольно любопытное чувство — смесь восхищения, симпатии и боязни. Боязни чего? Он не мог бы этого сказать. Она, казалось, всегда готова была довериться ему; может быть, именно этого-то он и боялся. Он был тверд в своей братской лояльности. Да и что могла бы она доверить ему? Антуан обожал свою жену: это был примерный муж.
— Well, Bernard, how are you getting on?[9] — спросила она.
Ее воспитывала англичанка и она всегда говорила по-английски со своими сестрами. Этот язык был для нее языком тайным, интимным. Бернар проживший год в Лондоне, тоже охотно говорил по-английски, и это их сближало. Понимал его и Антуан, но уже хуже.
— Да что, — отвечал Бернар, — стараюсь опять привыкнуть к Пон-де-Леру. Не очень-то это весело.
— «Весело»? — воскликнула она с возмущением. — Ах нет, в Пон-де-Лере вовсе не весело! Хотя я отчасти и была к этому подготовлена. Лувье не так далеко и не очень-то от него отличается. Но если вы женитесь на парижанке, я ее пожалею.
— Вам некого будет жалеть, Франсуаза, успокойтесь, я наверное не женюсь.
— Почему вы это знаете?
— А могу ли я на вас положиться, что вы никому не выдадите моей тайны?