Лондон не ударил в грязь лицом, и молодой ирландец переживал душевный подъем, обозревая город, намеченный им к завоеванию. Он еще не ведал, с чего начать кампанию, — не было ни программы, ни плана, он не представлял себе тактики, не знал даже определенной цели: «Обычное значение слова «честолюбивый» всего меньше подходит ко мне. Должен лишний раз признаться, что для подножек и драк я не гожусь; не прельщают меня и лавры победителя. Меня выручило земное притяжение, усидчивость и трудолюбие стали моей второй натурой; я работал запоем (папенька страдал им буквально), а лень и душевная мягкость не допускали выгадывать счастливый момент или хватать денежный куш — настоящий-то честолюбец таких вещей не прозевает».
На зависть усердному бобру он без видимой надежды кропает романы — пять объемистых сочинений. Окончание каждого из них приносит ему лишь горечь и стыд. Он сидит за ними, как ученик за уроками. Что-то надо было делать, и он писал, потому что ничего другого делать не умел.
Но те страшные и безденежные годы ученичества отблагодарили его великолепным профессионализмом. Впредь он не будет знать трудностей, берясь за перо. И найдет поразительное утешение, которое позже выскажет его Цезарь: «Тот, кто никогда не знал надежды, не может отчаиваться»[13].
Мать и сестру он разыскал в тупике неподалеку от Бромптонроуд; тупичок звался Виктория-Гроув, и имел он самый деревенский вид: кругом сады и огороды. Родные занимали половину дома под номером тринадцать. Мать зарабатывала преподаванием, сестра пела. «Отец остался в Дублине и каждую неделю отрывал нам от своих скудных средств фунт стерлингов. Но мы перебивались: залезали в долги или выкручивались сами, пощипывая 4000 фунтов материнского наследства, — ее опекунские полномочия возрастали по мере вхождения троих детей в возраст».
Жилось трудно, и приезд Джи-Би-Эс только прибавил забот. Первым делом он упросил мать выучить его пению. Семейный бюджет ничего от этого не выиграл. Потом он научился, «громыхая басами в нужном темпе, играть в дуэте с сестрой классические симфонии и оратории». И это не облегчило положения. Дело чуть не кончилось сумасшествием матери, когда он принялся за свои любимые отрывки из вагнеровского «Кольца Нибелунгов». «Мать ни разу не пожаловалась, но, когда мы уже разъехались, признавалась, что частенько уходила всплакнуть. Как больно казнит меня эта мысль! Учини я даже убийство, и то совесть вряд ли угнетала бы меня больнее. Если бы я мог заново пережить свою жизнь, я посвятил бы себя борьбе за наушники и микрофоны, дабы маньяки-музыканты тревожили звуками одних только себя. В Германии закон велит закрывать окна при игре на фортепиано. Но какой от этого прок ближайшим соседям? Музыкой нужно заниматься только в полностью звуконепроницаемой комнате; в противном случае равняйте эти занятия с уголовным преступлением. Следует также страхом конфискации обуздать громкоговорители».
Шоу не спешил нести свою лепту в семейный бюджет, и тогда окружающие взялись сами пристроить к делу принципиального тунеядца.
Первым на его свободу покусился Ли. К возмущению миссис Шоу, он забросил свой «метод», сбрил баки и отпустил усы. Вероотступник открыл на Парк-лейн певчую лавочку и за приличное вознаграждение брался в двенадцать уроков сотворить примадонну.
Миссис Шоу потихоньку рвала отношения с человеком, который, обратив ее в новую религию, повел себя, как Иуда. Шоу меж тем бренчал на рояле на музыкальных вечерах у Ли, впервые соприкоснувшись с полу богемным музыкальным миром английского общества. Чтобы отблагодарить своего тапера, Ли сделался музыкальным критиком в «Хорнет»: Шоу писал за него рецензии и получал гонорар. Дело вскоре прикрыли. Антрепренеры возмутились рецензиями, взяли назад свои рекламы, и газета скончалась. Шоу почувствовал облегчение: редактор имел привычку оживлять его серьезные заметки болтовней на музыкальные темы. Опять он стал «уязвим для предложений работы». Болезненная застенчивость не мешала ему решительно отклонять приглашения, чреватые встречами с людьми, от которых, того и гляди, могла прийти реальная помощь. Он был уверен, что доброжелатели не отстанут до тех пор, пока не свяжут его по рукам и ногам каким-нибудь пренеприятным занятием.
«Я безотчетно отказывался от всех вакансий… Я был неисправимым безработным. Тянул время, придумывал отговорки, морочил голову себе и людям. Явившись по объявлению, вел себя более чем ненавязчиво… Вспоминаю разговор с заведующим банком в Онслоу-Гарденс — этого мне сосватал один прилипчивый дружок, с которым я как-то пообедал. Разговор шел о возможности «использовать» меня в банковском деле. Я развлекал заведующего блистательно — именно так, хотя само это слово мои благожелательные критики прилепят мне много позднее. Расстались в прекрасных отношениях: заведующий был совершенно уверен, что я без труда подыщу себе что-нибудь еще — служба в банке, конечно, не для меня».