Элеонора узнала, что зимой Шоу не отапливал дом и таскал за собою по комнатам электрический камин. Поднимая камин, он однажды надорвался, и пришлось звать хирурга.
Гостью порадовала дружба Шоу с большим рыжим персидским котом: кот всюду ходил за ним, спал на коленях, выслушивал признания, которые его хозяин делал на особом, «кошачьем» языке. Шоу еще больше стал туговат на ухо, отметила Элеонора, и заметно сдал со времени их последней встречи: ходил с палочкой неохотно покидал кресло.
— Жду смерти, — сказал он. — Жизнь прожита. Как я устал!..
Целуя ее на прощанье, он проговорил:
— В стариковском поцелуе много плесени.
Несколько недель спустя я провел с ним пару часов, и он держался довольно сносно, даже припомнил, что полтора года назад я выспрашивал его о Кейре Харди.
— Вы уже сделали этот фильм? — поинтересовался Шоу
— Нет. Харди меня не очень увлек.
— Он был простая душа. Не мог понять, как это можно, чтобы английский джентльмен вроде Эдуарда Грея без смущения врал всем в глаза, а потом уходил из Палаты общин, выставив вруном своего противника. Помню, Харди мне рассказывал, как однажды он целый час объяснял докерам социализм. Лил страшный дождь, слушатели жались к стенам. По окончании речи кто-то спросил: «А почему докладчик ни слова не ска< зал о политике? Как он смотрит на отделение церкви от государства в Уэльсе?» В Брэдфорде готовился митинг
Независимой рабочей партии, и Харди отчаивался, что не знает политики партии в отношении землевладельцев. По дороге на собрание он поделился со мною своей бедой.
«Скажите, что нетрудовой доход надлежит облагать налогом», — подсказал я. Он тотчас взял мое предложение основным пунктом в свою программу. Какой-то он был нерасторопный: не умел управлять людьми, совершенно не знал, с какой стороны подойти к политикам и парламентариям. Он был просто честный малый, прямая противоположность Рамзею Макдональду, который живо разобрался, что к чему в этом мире.
Мне вдруг пришло в голову, что я ни разу еще не спросил Шоу, встречался ли он — или, может быть переписывался — с предметом своей первой любви, Генриком Ибсеном. Пользуясь случаем спрашиваю теперь. «Ни встреч, ни писем, — отвечает Шоу. — Правда, я был на дружеской ноге с Уильямом Арчером, у которого была куча норвежских родственников — Арчер и язык знал хорошо. Он был, между прочим, недурной поэт, и его глубоко задела поэтическая струна Ибсена. Он мне и передал эту заразу — переводил для меня Ибсена с листа задолго до того, как Ибсена хорошо узнали в Англии. Вот Арчер видел Ибсена. В кабинете драматурга висел странный портрет. Арчер спросил, кто на нем изображен. Подавив смешок, Ибсен объяснил: «Стриндберг. Не бойтесь, не укусит!» Уже много времени спустя я интересовался у Нансена, какой был Ибсен человек. А Нансен только и вспомнил, что Ибсен страшно много пил».
Я заметил Шоу, что Ибсен жаждал власти, и, заполучи он ее, — человечеству не поздоровилось бы, что подтверждается на примерах со всеми искателями власти (которых я представил Шоу поименно).
— Вот вы поносите последними словами Цезаря, Кромвеля, Наполеона, Муссолини и прочих, — отвечал Шоу, — но, пожалуйста, не забывайте, что все они начинали в демократических рамках, демократия сажала их за тюремную решетку.
Несколько лет назад в одной из своих статей он уже высказал эту мысль, и поэтому возражение было у меня наготове:
— Так недолго оправдать Тихоню Чарльза, Криппена, Ландрю Джека-Потрошителя, Берка, Хейра, а заодно и всех тех тоталитаристов, что отбывают сейчас свой семилетний срок в Дартмуре. И никто из упомянутых вами безумцев не ступал уже на путь демократии, когда положение складывалось в их пользу и они могли развернуться без помех.
— Вас не переубедить.
— И слава богу.