Доброе согласие Шоу и Морриса не нарушили уличные баталии между Фабианским обществом, нацелившимся мирно завоевать Парламент, и радикальными противниками государственной власти из Социалистической лиги. Полвека спустя я спросил Шоу, как он смог уберечь свою дружбу с Моррисом от этих разногласий. Он ответил, что между ним и Моррисом разногласий не было. «Все очень просто, — писал он. — Моррис не дожил до того дня, когда Лейбористская партия прошла в Парламент, потом была признана официальной оппозицией, потом стала правительством, возглавленным социалистом и наплевавшим на фабианство. Но Моррис предвидел, что Вестминстерский Парламент выхолостит социалистов, развратит их и испортит, перекует непреклонных революционеров в охотников за правительственными чинами, в краснобаев и подпевал правящему классу, распинающихся о верности интересам пролетариата. Я был на двадцать два года моложе Морриса, не вник-нул еще в историю Вестминстерской партийной системы, в ее существо. Кроме того, в Парламенте тогда молились на демократию. Через каких-нибудь тридцать лет она восторжествует в форме всеобщего избирательного права. Успешно подвигался к конституционному урегулированию через Парламент Парнелла ирландский вопрос, а вопрос о коммунистической России еще даже не народился. Не было в помине и фашистских диктатур, столь характерных для Западной Европы. О Рамзее Макдональде было известно, что он отъявленный социалист и Парламента ему не видать как своих ушей. И при всем том я разделял предчувствия Морриса. Я знал и не упускал случая высказать, что на борьбе классов, в сущности говоря, сказывается тот факт, что добрая половина пролетариата живет за счет собственности и превратила Южную Англию в такой же заповедник консерваторов, как Бонд-стрит или Оксфордский университет. И все-таки, что ни говорите, а борьба шла и едва ли капитализм уступит без кровопролития, — это я тоже понимал. Но прежде чем отверзать слух революционным призывам, я считал необходимым перепробовать решительно все парламентские пути, не пожалев для этого сил.
С членами Лиги вообще было очень трудно работать, и, когда нужно было осадить их в комитете, приходилось пускать в ход все мое умение. При этом я оставался ближе к Моррису, чем любой из членов Лиги, так что отношения с ним у меня никогда не портились.
И еще одно: меня отнюдь не легко переспорить, даже если вооружиться против меня ненавистью, а этого за Моррисом не было. Да и миссис Моррис больше устраивало вторжение в ее чудесный дом такого социалиста, как я, — иные товарищи ее мужа были не прочь пересидеть самих хозяев».
Словом, Моррисы полюбили остроумие и здравый смысл Шоу и выделили его из воскресной публики, сходившейся в каретном сарае. Моррис даже нашел опознавательный ярлык для Шоу. «Слово шовианский, — рассказывал мне Шоу, — родилось в тот день, когда Моррис набрел в средневековом манускрипте какого-то Шоу на такую пометку на полях: «Так говорит Шовий, но безосновательно»[37]. Наконец-то и я получил имя прилагательное!»
Любопытное зрелище представляли споры Шоу и Морриса в Келмскотт-хаузе. Послушать их приходила молодежь «с запросами». Молодой человек с очень большими запросами — некто Герберт Уэллс — оставил портрет Шоу тех лет: «…диковатый, задиристый дублинец, долговязый, с пламенной, редкой бородой на белом, озаренном лице». Другой юноша отметил странную привычку Морриса прятать руки за спину, словно боясь, что сдержанность ему изменит и он накинется на Шоу с кулаками. Еще один молодец разглядел в Шоу Мефистофеля и Иисуса Христа во едином образе. И правда, дьявольское нужно искусство, чтобы так выказывать христианское милосердие: Моррис хрипит, как дикарь, а Шоу только смирненько улыбается.
Миссис Моррис не принимала участия в социалистических предприятиях мужа и не выходила к ужину, завершавшему воскресные лекции. В стороне держалась и старшая дочь Дженни, она даже на глаза никому не попадалась. Шоу лишь тогда разглядит Дженни как следует, когда прикует ее к постели болезнь — результат унаследованной эпилепсии, награждавшей самого Морриса лишь вспышками гнева. Зато младшая дочь, Мэй, сочувствовала социалистическим начинаниям отца, она и бывала хозяйкой на ужинах. Красивая, в восхитительном платье, словно с полотна Россеги, она вызвала в душе Шоу глубокое мистическое волнение. Ни с какой другой женщиной он этого не испытывал прежде. Пройдут годы, и уже в старости она попросит его написать главу о Моррисе в последний том издаваемых ею сочинений отца[38]. Шоу выполнит просьбу и втиснет в главку описание их давней любви: а не захочет печатать — ее воля. Прочитав, она воскликнет: «Ну, знаете, Шоу!..» Потом задумается, поговорит с друзьями, и благоразумие возьмет верх: все равно когда-нибудь это станет известно, так пусть уж хорошим слогом выскажется первоисточник, а не литератор-вампир, унюхавший скандальную подробность чужой биографии. Из этого необычного документа я позаимствовал версию Шоу об их романе: