Чтобы Рамсгейт был ужаснее Маргейта — даже на Рождество, — я не мог себе представить. Сел в поезд. А следующая станция — здравствуйте, приехали: Бродстерз. Прямо перст судьбы, ибо с озона я так оголодал, что выскочил из поезда и бегом, бегом — в «Накелл». К моему невыразимому отвращению и ужасу передо мной ставят индейку и сосиски. Умоляют согрешить — ну, хоть чуть. «Сэр, — убеждают, — уж на Рождество-то можно». «Нет, — воплю я что есть мочи, — мяса я не ем ни-ког-да!» — «Немного подливочки? Вам понравится». С трудом сдерживаясь, вежливо отказываюсь. Они не унимаются и приносят мне бесцветную- размазню: почечное сало, обжаренное в горящем бренди. Со всей доступной мне внятностью разъясняю, что между индейкой и почечным салом, как и между жженым бренди и спиртом, разница так мала, что ее как бы нет вовсе. Моя речь показалась им явно неубедительной. Здешнее население несомненно страдает умственной недостаточностью. Резкий воздух так стремительно пожирает их клетки, что торопить процесс размышлениями они не желают. Они вершат только восстановительную работу, то бишь едят, причем главным образом — коров».
Так прошла неделя, любой день которой мог принести читателям «Стар» извещение о смерти их музыкального критика. Успокоительное заявление появилось на газетной полосе 3 января 1890 года:
«На днях я обезумел от безделья и, встав на краю утеса, бросил последний взгляд на море и небеса, готовый кинуться головой вниз на далекие камни. Я прожил страшную неделю. Ездил в Кентербери посмотреть «топор», как это называет мальчишка в «Эдвине Друде»[66]
.Однако моя попытка как следует осмотреть здание из конца в конец была смята новомодным хором, в сравнении с которым извинительны и даже похвальны старания Коста улучшить Моцарта. Эх, что они — не могут оставить в покое несчастный «топор»? Я разгневанно устремился прочь и, прошагав миль восемнадцать, не меньше, попал, конечно, опять в Бродстерз.
Побывал и в Рамсгейте — смотрел мелодраму, но на одиннадцатом убийстве ушел: моя мораль стала сдавать при столь близком знакомстве с преступлением. Вконец отчаявшись, забрел на маяк — может, занятие себе какое подыщу. Осветитель-чародей постоянно жил на маяке. Умный, общительный, уж с ним-то я отвел душу. Он рассказал, что Тринити-хауз[67]
принимает в смотрители маяков только молодежь, ибо люди, повидавшие жизнь, едва ли посвятят себя такой нудной работе. «Сидя в доме на скале, — рассказывал мне смотритель, — я уж вообразил себе, будто сам я да моя голова — вот все, что и осталось живого в этом мире…»«Топор», маяк, мелодрама — после всего этого кроме самоубийства, как я докладывал, мне ничего другого не оставалось. А не захотел я бросаться со скалы! Я только что прочитал в «Инглиш Иллюстрэйтэд Мэгэзин» продолжение статьи м-ра Уолтера Безанта о «Кукольном доме» Ибсена и подумал, что, убей я себя, — все скажут: поделом злодею — зачем уважал Ибсена больше, чем Уолтера Безанта?! И потом, после такой постановки Уолтер должен искать здесь смерти, а не я. Но все же на душе была такая гадость, что вам, пожалуй, уже не читать этих строк, если бы мне не пришла мысль, как обмануть время. Я подумал — дам-ка телеграмму в Лондон: «Прошу какую-нибудь музыку на рецензию». У рецензии есть одно преимущество перед убийством: чем самому умирать, пусть лучше другие отправляются на тот свет по вашей воле. Мое курортное настроение высказалось в пользу последнего решения.
Я немедленно телеграфировал в Лондон, и в положенный срок почтовая служба приехала с музыкой. О как я набросился на эти романсы!.. Разумеется, с будущей недели я вольная птица: меня уволили».