Желая смешаться с толпой, потолкаться среди людей, Том часто оказывался у Музея мадам Тюссо на Мэрилебон-роуд, недалеко от своего дома. Там всегда собирались длинные очереди, в основном состоявшие из иностранных и английских туристов, а также из школьников, которых учителя водили сюда целыми классами. Через несколько лет и Вэлери тоже наверняка окажется в их числе, ее привезут в Лондон из того города, где его самого заставили прожить много лет, а могли запереть и навсегда. В самом музее нельзя было сделать и пары шагов, чтобы на кого-нибудь не наскочить: сотни посетителей без конца щелкали фотоаппаратами, снимая друг друга рядом с восковыми фигурами, изображавшими самых знаменитых людей, как современных, так и тех, что неизменно представляли прошлые времена, – английской королевы и битлов, Черчилля и Элвиса Пресли, Кеннеди, Кассиуса Клея и Мэрилин Монро. Томасу хотелось понять, знают ли самые юные посетители, кем были эти последние и когда сошли со сцены, уступив место другим. “Живые с каждым годом все быстрее забывают минувшее, – говорил он себе, – с каждым годом все острее чувствуют нетерпение, а также презрение и обиду на все то, что посмело существовать раньше, посмело их не дождаться и о чем они знают лишь понаслышке или по легендам, которые раздражают уже тем, что при их зарождении они не присутствовали, и которые в силу этого должны быть стерты. Живые с каждым годом чувствуют себя все вольготнее в своей роли варваров, оккупантов и узурпаторов: «Как посмел мир находить в себе хоть что-то достойное внимания и уважения до нашего рождения, ведь только с нас все и начинается, а остальное – старье, никому не нужный хлам, который пора растоптать и отправить на свалку». А ведь я тоже часть этого старья и хлама, – говорил себе Том, – я жив, и я мертв, почти для всех я покойник, недостойный воспоминаний, даже для тех, кто меня любил, даже для тех, кто меня ненавидел”.
Находясь там, в очереди или внутри музея, среди тех, кто только вступает в жизнь, среди безусловно живых, решивших поглазеть на прежних знаменитостей или своих нынешних идолов, неподвижных и целиком им принадлежащих, которых так легко сфотографировать и даже потрогать, несмотря на запрет, Том чувствовал себя менее одиноким, менее призрачным и не настолько отодвинутым в прошлое. Правда, эти приукрашенные восковые фигуры были очевиднее и заметнее, чем он, Томас, хотя он, в отличие от них, умел и ходить, и говорить, и видеть. Всегда чужой среди оживленных групп, он незаметно присоединялся к их шумным восторгам, невольно кого-то толкал, и его толкали, ловил возгласы тех, кто узнавал любимого певца или футболиста, и даже решался сказать что-то пустое стоявшему рядом зрителю или зрительнице: “Тут он не очень на себя похож, правда?” или “Насколько я понимаю, они позволяли снять с себя точные мерки, а я-то думал, что Мик Джаггер был выше ростом и не такой тощий, вам так не казалось? Небось с возрастом он просто немного усох. Вот в чем дело”. На что одна многомудрая женщина ответила ему: “А вы уверены, что Кромвель и Генрих Восьмой могли разрешить снять с себя мерки?”
Как-то утром, зайдя в музей, в одном из самых переполненных залов он обратил внимание на девочку и мальчика, особенно на девочку. Ей было лет одиннадцать, ему на пару лет меньше, но родство их не вызывало сомнений, настолько они были похожи. Дети бегали туда-сюда, из зала в зал, потом возвращались обратно, потом опять куда-то неслись; они были слишком возбуждены от обилия впечатлений, дергали друг друга и кричали: “Смотри, Дерек, смотри, кто здесь”, или: “Смотри, Клэр, а тут еще и Джеймс Бонд есть”; фигур было так много, что они не успевали ни одну как следует рассмотреть, их отвлекали все новые и новые открытия. Дети часто ведут себя в этом музее именно так, когда-то давно он и был задуман для них и для подростков, то есть, по сути, для инфантильных толп со всего мира, которых становится все больше и больше.