– Поди сюда, Федя! Что я тебе покажу!
– Чего там? – откликнулся Федор и заковылял по бревнам Ванюшке навстречу.
Мальчик вцепился в большую доску, из которой торчали оборжавевшие гвозди и большой, тоже порыжевший от ржавчины крюк. Это и впрямь была счастливая находка. Крюк был готовым молотком. Из него можно было сделать и рогатину. А гвозди? Ну, мало ли чего нельзя наделать из гвоздей!
Федор поплевал себе на руки и схватился было за крюк. Но, глянув на доску, он остановился, вытаращив глаза.
– Федя, ну!.. – дернул его за рукав Ванюшка.
Но Федор, вместо того чтобы впрячься в доску, присел на корточки и стал рассматривать её своими все ещё широко раскрытыми глазами.
Чего бы ему вглядываться так пристально, когда на бурой доске и без того хорошо видна была выжженная, как лошадиное тавро, косая нерусская надпись:
с рогатым коньком наверху и с цифрами 1719 пониже? Да надпись эта, с её росчерками и закорючками, была выжжена лошадиным тавром не только на обломке разбитого судна. У Федора по левой лопатке шла такая же надпись. Огненными, багровыми буквами было по живому телу выведено: Sf.
II. ПРО БЫКА И МЕДВЕДЯ
Доска с крюком и гвоздями, которую приволокли Ванюшка и Федор, была как нельзя более кстати. Из двенадцати зарядов, взятых Тимофеичем на остров, оставались в пороховом роге только четыре. Зато восемь выстрелов, которыми Степан за эти две недели восемь раз будил мертвую в это время года тишину Малого Беруна, дали восемь оленьих шкур и изрядно оленьего мяса; его по нескольку раз в день ели теперь мезенские китоловы. Но что было делать дальше с последними четырьмя зарядами, которые дадут промышленникам в лучшем случае ещё четырех олешков? Ведь был на исходе июль, а там близилась тяжелая и опасная зима, когда на ловитву выйдут голодные ошкуи, станут бродить вокруг избы, и их не отгонишь топориком или охотничьим ножом. Тимофеич осмотрел доску, которую притащили с собой Ванюшка и Федор, и осторожно вынул из неё крюк и все гвозди один за другим.
Назавтра с утра, завалив дверь большими камнями, все отправились на морской берег и принялись таскать к избе бревна, а заодно и всё, что там попадалось и что могло пригодиться в хозяйстве. А пригодиться могло всё, потому что у людей этих не было самого необходимого для тяжелой борьбы в безлюдной и неприветливой стороне. Поэтому они прихватывали с собой всё, что находили на берегу: и дырявое ведро, должно быть кем-то брошенное тут, и корабельный болт, и заржавленный обломок якоря, и большую, просмоленную четырехугольную бутылку, которую здесь же, на берегу, откупорил гвоздем Тимофеич, добыв из неё вместо рома какую-то истлевшую бумагу, разузоренную кудреватыми нерусскими письменами.
Надо было готовиться к зиме, запасти мяса, наладить печь и кое-где починить крышу. У застрявших на острове были теперь дрова, были гвозди и топор, и можно было приняться, не откладывая, за дело. Степан опять стал целыми днями пропадать, высматривая оленей. Часами полз он к ним на брюхе и стрелял только наверняка. Так он уложил ещё четырех и, свистнув в пороховой рог, сунул его под нары.
А Федор и Ванюшка лазали тем временем с топором по крыше, постукивая по ней, как дятлы, и их туканье разносилось по всему острову, перекатываясь вдали по холмам и оврагам. Они заделали дыру на крыше и натаскали туда земли, которой накопал им Тимофеич найденною на берегу и наточенною на камне якорною лапою. На камне же Тимофеич отточил и крюк – так поразившую Федора находку с разбитого фрегата «Святая Елена». Тимофеич гвоздями приладил крюк к тяжелой дубине, для верности подвязал ещё одно к другому оленьими ремнями и получил орудие, с которым хоть сейчас медведя подымать. Даже поперечину и ту приладил, совсем как на заправской рогатине. И с нею, с рогатиною этой, Тимофеичу не так страшна была ночь, прибывавшая уже с каждым разом.
Ночь удлинялась и густела; она рассыпалась звездами по темному небу и шорохами по окрестным холмам. Начинались заморозки, и промышленники стали с вечера топить печь собранными на берегу дровами, которым не знали даже названия. Печка поднимала к закопченной кровле клубы голубого дыма, пахнувшего ладаном и ввергавшего Тимофеича в уныние.
– Дым, так он дымом и должен пахнуть, – сердился старик, – а ладан – не к добру! Ладан – к покойнику. Вот и у Еремии Петровича перед тем, как Гаврилка у него помер, печка тоже всё ладаном дымила.
– Не бывает вот полного счастья человеку, – сказал Степан, оттачивавший возле печки гвозди на камне. – При таком-то богатстве, – а ни племени, ни наследника. И всё ему мало, лешаку! Подрядит тебя к чертовой бабушке, а все, собака, норовит подешевле!
– Это оттого, что сердце у него гнилое, – сказал Тимофеич, мешая щепкой олений навар в котелке. – У богатых всегда сердце гнилое.
– Как так гнилое? – удивился Степан.