Было уже одиннадцать. За шоколадом мы услышали колокольчик. Первая моя мысль была о Жаке: «Только бы он был вооружен». Сам я, так боявшийся смерти, был тверд. Я согласился бы даже, чтобы это был он, при условии, что он нас убьет. Любое другое решение казалось мне нелепым.
Спокойно предаваться мыслям о смерти хорошо в одиночестве. Смерть вдвоем — это уже не смерть, даже для неверующих. Печально расставаться не с самой жизнью, а с тем, что придает ей смысл. Когда смыслом нашей жизни является любовь, какая разница — жить вместе или умереть вместе?
Я не успел ощутить себя героем: думая, что, может быть, Жак убьет одного из нас, измерил глубину своего эгоизма. Знал ли я сам, которая из этих двух драм худшая?
Марта не шелохнулась, и я решил, что ошибся — пришли к хозяевам. Но колокольчик звякнул вновь.
— Тихо, не шевелись! — прошептала Марта. — Это, наверное, моя мать. Я совершенно забыла, что она собиралась заглянуть ко мне после заутрени.
Я был счастлив присутствовать при том, как ради меня приносится еще одна жертва. Стоит любовнице или другу опоздать на несколько минут на свидание, и я уже представляю их мертвыми. Приписывая подобную тревогу и матери Марты, я упивался ее испугом, равно как и тем, что она испытывает его по моей милости. Мы услышали, как после разговора (очевидно, госпожа Гранжье расспрашивала у нижних жильцов, не видели ли они этим утром ее дочь) закрылась калитка. Марта выглянула сквозь ставни на улицу и проговорила: «Да, это она». Я не мог отказать себе в удовольствии также, в свою очередь, взглянуть на госпожу Гранжье, удаляющуюся с молитвенником в руках и в тревоге из-за непонятного отсутствия дочери. Она еще раза два оглянулась на закрытые ставни.
Теперь, когда сбылись все мои желания, я чувствовал, что становлюсь несправедлив. Меня расстраивало, что Марта так беззастенчиво лжет своей матери, и в душе я упрекал ее за ложь. А ведь любовь — эгоизм двоих — всем жертвует ради себя и питается ложью. Одержимый все тем же демоном, я упрекнул ее и в том, что она скрыла от меня предстоящий приезд мужа. До сих пор я укрощал свой деспотизм, не чувствуя себя вправе повелевать Мартой. Суровость моя по отношению к ней порой утихала. Я твердил: «Скоро ты возненавидишь меня. Мы с твоим мужем одинаковы, я такой же грубый». — «Он не грубый», — отвечала она. Я все не унимался: «Значит, ты обманываешь нас обоих, ну скажи, что любишь его, и радуйся: через неделю тебе представится возможность обманывать меня».
Она кусала губы, плакала: «Что я сделала, почему ты на меня злишься? Умоляю, не порть наш первый счастливый день».
— Видно, ты мало любишь меня, если сегодня твой первый счастливый день со мной.
Подобные удары ранят того, кто их наносит. Я вовсе не думал ничего такого и тем не менее испытывал необходимость говорить все это. Я был не в силах объяснить Марте, что любовь моя растет. Для любви наступал трудный возраст, и вся эта жестокость, издевки были переходом любви в страсть. Я страдал. Умолял Марту забыть о моих нападках.
Служанка хозяев подсунула под дверь письма. Марта подняла их. Два из них были от Жака. Словно ответом на мои сомнения прозвучало: «Делай с ними что хочешь». Я устыдился. Попросил ее прочесть их вслух, но оставить себе. Повинуясь одному из тех порывов, что подталкивают нас к самым непредсказуемым выходкам, Марта принялась рвать одно из писем. Но, видно, письмо было очень длинное — поддавалось оно с трудом. Этот поступок вызвал с моей стороны новый поток упреков. Мне претила подобная бравада, я предвидел ее неминуемое раскаяние в содеянном. Чтобы она не поступила так же и со вторым письмом, я сделал над собой усилие и промолчал о том, что после подобной сцены трудно назвать Марту доброй. По моей просьбе она прочла его. Вряд ли инстинктивный порыв, толкнувший ее расправиться с первым письмом, мог подсказать ей слова, которые она произнесла по прочтении второго: «Небо вознаградило нас за то, что мы не порвали это письмо. Жак сообщает, что на их участке отменены все отпуска и раньше чем через месяц его можно не ждать».
Одна любовь способна прощать подобную пошлость.