И надо сказать о том, что вымышленный Мигелем де Унамуно автор предисловия к «Туману» не совсем прав. Ни сам писатель, ни описанный им герой, отец Мануэль, не считают, что надрываться не стоит. Они испытывают не отвращение к жизни, а глубочайшую печаль. Только печаль не разрушающую, но открывающую какую-то новую перспективу, еще не вполне ясную, но уже предчувствуемую. Именно поэтому и писатель, и его герой дон Мануэль трудятся изо всех сил, сознавая, что главное заключается в том, чтобы жить ради другого, чтобы поддерживать человека, который оказался рядом с тобой, но только не идти в самого себя и не потеряться в глубинах собственного одиночества. Вот в чем заключается основной жизненный принцип, который исповедуют и Унамуно и его герой, но повторяю, что окрашен этот принцип действительно в тона глубочайшей печали.
У печали, которая так близка Мигелю де Унамуно, очень долгая история. Еще Августин на рубеже IV и V веков заметил, что его современники остро переживали два чувства: страх перед смертью (
и Марк Аврелий в своих записках рассказали о том, что такое эта печаль.
Не чужда эта глубокая печаль и библейскому миропониманию. Напомню вам один стих из 6-го псалма: «Утрудихся воздыханием моим, измыю на всяку нощь ложе мое, слезами моими постелю мою омочу». Или по-русски: «Утомлен я воздыханиями моими; каждую ночь омываю ложе мое, слезами моими омочаю постель мою»[6]
. Удивительно перевел эти слова на латынь блаженный Иероним в Вульгате:Брат той героини повести Унамуно, от имени которой ведется повествование, рассказывает сестре: «Однажды в полнолуние мы с доном Мануэлем возвращались в деревню берегом озера. Поверхность его рябила от горного ветра, и по ряби прыгали отсветы полной луны, и дон Мануэло сказал: “Погляди, вода молится, сейчас она бормочет:
Может показаться, что, вводя в свою повесть этот эпизод, Унамуно впадает в сентиментальность. Однако это не так. Природа этой скорби, которую он действительно нарисовал, как на картине (это вообще свойственно испанской литературе – такая живописность, стремление к зрительным образам), несравненно глубже, чем просто грусть, чем, скажем, та грусть, которая была воспета в элегиях Альфонсом де Ламартином или кем-нибудь другим из французских писателей первой половины или середины XIX века. Это была эпоха элегической поэзии, когда в стихах принято было грустить. Но, повторяю, грусть Ламартина несравненно менее глубока, чем та скорбь, о которой говорит Унамуно.
Это скорбь человека, который сталкивается лицом к лицу со смертью и, не будучи в силах объяснить ее, не желает, тем не менее, быть ею побежденным. Повторяю, не желает быть побежденным смертью, не понимая, что это такое. Эта скорбь сродни той, которая была пережита Иисусом во время Гефсиманского борения, когда Он, наш Господь, перефразируя псалом, воскликнул: «Прискорбна есть душа Моя до смерти»,