В полях ли брань – ты тмишь свод звездный,
В морях ли бой – ты пенишь бездны, –
Везде ты страх твоих врагов.
«Образы и слова, – писал о Державине В. Ходасевич, – он громоздил, точно скалы, и, сталкивая звуки, сам упивался их столкновением». «По существу, – продолжал рассуждения о великом стихотворце Ю. Айхенвальд, – эта громкая поэзия отражает в себе как личные настроения самого Державина, так и психологию и даже физиологию блестящего века Екатерины. Её певец, он сумел внутренне объединить на своих страницах то, что относится к ней, к её царствованию, с тем, что составляет его именную субъективность».
Впрочем, сверкающий металлическим отливом, увесистый, тягучий стих Державина обязан был не одному лишь громогласию эпохи героини его бессмертной «Фелицы», но и движению поэтической музы куда менее политизированному и сиюминутному. А именно: обусловленному как самой природой русского языка, так и секретами души его носителей. В великой оде «Бог», почти десятилетие томившейся на письменном столе поэта, державинская форма стихосложения обрела-таки непоколебимое алиби: о Всевышнем сподручней изъясняться могуче, увесисто, зримо, ни на миг не допуская сомнения в присутствии Создателя.
О ты, пространством бесконечный,
Живый в движеньи вещества,
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трёх лицах божества!
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто всё собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: бог.
Державинско-пушкинская развилка русской поэзии обозначила два её главных вектора: первый ближе к скульптурному, пространственному, осязаемому, некоему прообразу 3d, дополненному лексической гравитацией, и подчиняющийся тяжеловесной вселенской круговерти; второй вектор – скорее мелодичный, лёгкий, трудноуловимый, стремящийся туда, где веса нет, а заодно – пространства тоже, тот самый «пух из уст Эола», не празднующий в законах физика ничего путного, кроме, пожалуй, одного. А именно – привычки к гениальной невесомости…
Александр Герцен
Самый знаменитый неизвестный, самое громкое из забытых имён, наиболее талантливый из всех недооценённых гениев, невпопад растиражированный, незаслуженно поносимый, неизбежный и неуловимый в изучении одновременно, провидец, романтик, философ, бунтарь и яркий стилист – всё это русский Гомер века XIX, нерв эпилептического века XX и горечь прозябания века XXI – Александр Герцен.
В каждом городе, наверняка, есть улица его имени. На нашей одно время даже был ресторан. Он так по революционно-демократическому и назывался – «Герцен». В нынешние «нью-самодержавные» времена его закрыли. И переквалифицировали в кавказскую шашлычную. Саму улицу переименовывать не стали – она и так достаточно коротка. К тому же пересекается с другой – родственной по духу – Огарёва. Так что менять таблички пришлось бы сразу на двух. Накладно…
Интересно всё-таки, что было в этом ресторане. Бифштексы? Осетрина? Ром? Или всё-таки аккуратно разложенные по столикам главы «Былого и дум»? «В Ватикане есть новая галерея, – читаем у лучшего русского мемуариста, – в которой, кажется, Пий VII собрал огромное количество статуй, бюстов, статуэток, вырытых в Риме и его окрестностях. Вся история римского падения выражена тут бровями, лбами, губами…»
Вся история заката самодержавия на Руси выразилась в герценовской эпопее столь же характерным образом: «бровями, лбами, губами…» Плюс – позами, ужимками, привычками, голосами… «Сергей Глинка, “офицер”, голосом тысяча восьмисот двенадцатого года, густо-сиплым, прочел свое стихотворение…»
Я не видел ещё ярче и сочнее ремарки относительно примет эпохи наполеоновского нашествия: «голосом тысяча восьмисот двенадцатого года…» В нём прослушивается и бородинская канонада, и хриплый окрик командиров на гренадёрский строй, и густое лошадиное ржание из-под гусарских шпор, и прокашливание солдатского мундштука на привале, и даже самый запах едкого окопного табака вот-вот вдарит в нос со страниц герценовской эпопеи.
История в ней порой сжимается точно материя в нейтронной звезде – до плотности неимоверной. Один сочный мазок – и выписана суть столетних хитросплетений судеб российских прим. Той же первопрестольной. А за ней – и державы в целом. «Москва, по-видимому, сонная и вялая, занимающаяся сплетнями и богомольем, свадьбами и ничем – просыпается всякий раз, когда надобно, и становится в уровень с обстоятельствами, когда над Русью гремит гроза. Она в 1612 году кроваво обвенчалась с Россией и сплавилась с нею огнем 1812. Она склонила голову перед Петром, потому что в звериной лапе его была будущность России».
Меткие исторические реминисценции у Герцена почти всегда перерастают в пророчества. В этом его величие. В этом наша беда: «в звериной лапе его была будущность России…» Как в воду глядел: иным образом в будущность Россия входить так по сей день и не научилась.